Переводы цветаевой. Переводы стихотворений Пушкина французскими писателями и М.Цветаевой

Кто нам сказал, что всё исчезает?

Птицы, которую ты ранил,

Кто знает? – не останется ли ее полет?

И, может быть, стебли объятий

Переживают нас, свою почву.

Длится не жест,

Но жест облекает вас в латы,

Золотые – от груди до колен.

И так чиста была битва,

Что ангел несет ее вслед.

ИЗ АНГЛИЙСКОЙ ПОЭЗИИ

ВИЛЬЯМ ШЕКСПИР

ПЕСНЯ СТЕФАНО

из второго акта драмы “Буря”

Капитан, пушкарь и боцман -

Штурман тоже, хоть и сед, -

Мэгги, Мод, Марион и Молли -

Всех любили, – кроме Кэт.

Не почтят сию девицу

Ни улыбкой, ни хулой, -

Ибо дегтем тяготится,

Черной брезгует смолой.

Потерявши равновесье,

Штурман к ней направил ход.

А она в ответ: “Повесься!”

Но давно уж толк идет,

Что хромой портняжка потный -

В чем душа еще сидит! -

Там ей чешет, где щекотно,

Там щекочет, где зудит.

Кэт же за его услуги

Платит лучшей из монет...

– В море, в море, в море, други!

И на виселицу – Кэт!

НАРОДНЫЕ БАЛЛАДЫ

РОБИН ГУД СПАСАЕТ ТРЕХ СТРЕЛКОВ

Двенадцать месяцев в году.

Не веришь – посчитай.

Но всех двенадцати милей

Веселый месяц май.

Весел люд, весел гусь, весел пес...

Стоит старуха на пути,

Вся сморщилась от слез.

– Что нового, старуха? – Сэр,

Злы новости у нас!

Сегодня трем младым стрелкам

Объявлен смертный час.

– Как видно, резали святых

Отцов и церкви жгли?

Прельщали дев? Иль с пьяных глаз

С чужой женой легли?

– Не резали они отцов

Святых, не жгли церквей,

Не крали девушек, и спать

Шел каждый со своей.

– За что, за что же злой шериф

Их на смерть осудил?

– С оленем встретились в лесу...

Лес королевским был.

– Однажды я в твоем дому

Поел, как сам король.

Не плачь, старуха! Дорога

Мне старая хлеб-соль.

Шел Робин Гуд, шел в Ноттингэм, -

Зелен клен, зелен дуб, зелен вяз...

Глядит: в мешках и в узелках

Паломник седовлас.

– Какие новости, старик?

– О сэр, грустнее нет:

Сегодня трех младых стрелков

Казнят во цвете лет.

– Старик, сымай-ка свой наряд,

А сам пойдешь в моем.

Вот сорок шиллингов в ладонь

Чеканным серебром.

– Ваш – мая месяца новей,

Сему же много зим...

О сэр! Нигде и никогда

Не смейтесь над седым!

– Коли не хочешь серебром,

Я золотом готов.

Вот золота тебе кошель,

Чтоб выпить за стрелков!

Надел он шляпу старика, -

Чуть-чуть пониже крыш.

– Хоть ты и выше головы,

А первая слетишь!

И стариков он плащ надел,

Хвосты да лоскуты.

Видать, его владелец гнал

Советы суеты!

Влез в стариковы он штаны.

– Ну, дед, шутить здоров!

Клянусь душой, что не штаны

На мне, а тень штанов!

Влез в стариковы он чулки.

– Признайся, пилигрим,

Что деды-прадеды твои

В них шли в Иерусалим!

Два башмака надел: один -

Чуть жив, другой – дыряв.

– “Одежда делает господ”.

Готов. Неплох я – граф!

Марш, Робин Гуд! Марш в Ноттингэм!

Робин, гип! Робин, гэп! Робин, гоп! -

Вдоль городской стены шериф

Прогуливает зоб.

– О, снизойдите, добрый сэр,

До просьбы уст моих!

Что мне дадите, добрый сэр,

Коль вздерну всех троих?

– Во-первых, три обновки дам

С удалого плеча,

Еще – тринадцать пенсов дам

И званье палача.

Робин, шерифа обежав,

Скок! и на камень – прыг!

– Записывайся в палачи!

Прешустрый ты старик!

– Я век свой не был палачом;

Мечта моих ночей:

Сто виселиц в моем саду -

И все для палачей!

Четыре у меня мешка:

В том солод, в том зерно

Ношу, в том – мясо, в том – муку, -

И все пусты равно.

Но есть еще один мешок:

Гляди – горой раздут!

В нем рог лежит, и этот рог

Вручил мне Робин Гуд.

– Труби, труби, Робинов друг,

Труби в Робинов рог!

Да так, чтоб очи вон из ям,

Чтоб скулы вон из щек!

Был рога первый зов, как гром!

И – молнией к нему -

Сто Робингудовых людей

Предстало на холму.

Был следующий зов – то рать

Сзывает Робин Гуд.

Со всех сторон, во весь опор

Мчит Робингудов люд.

– Но кто же вы? – спросил шериф,

Чуть жив. – Отколь взялись?

– Они – мои, а я Робин,

А ты, шериф, молись!

На виселице злой шериф

Висит. Пенька крепка.

Под виселицей, на лужку,

Танцуют три стрелка.

РОБИН ГУД И МАЛЕНЬКИЙ ДЖОН

Рассказать вам, друзья, как смельчак Робин Гуд, -

Бич епископов и богачей, -

С неким Маленьким Джоном в дремучем лесу

Поздоровался через ручей?

Хоть и маленьким звался тот Джон у людей,

Был он телом – что добрый медведь!

Не обнять в ширину, не достать в вышину, -

Было в парне на что поглядеть!

Как с малюточкой этим спознался Робин,

Расскажу вам, друзья, безо лжи.

Только уши развесь: вот и труд тебе весь! -

Лучше знаешь – так сам расскажи.

Говорит Робин Гуд своим добрым стрелкам:

– Даром молодость с вами гублю!

Много в чаще древес, по лощинкам – чудес,

А настанет беда – протрублю.

Я четырнадцать дней не спускал тетивы,

Мне лежачее дело не впрок.

Коли тихо в лесу – побеждает Робин,

А услышите рог – будьте в срок.

Всем им руку пожал и пошел себе прочь,

Веселея на каждом шагу.

Видит: бурный поток, через воду – мосток,

Незнакомец – на том берегу.

– Дай дорогу, медведь! – Сам дорогу мне дашь! -

Тесен мост, тесен лес для двоих.

– Коль осталась невеста, медведь, у тебя, -

Знай – пропал у невесты жених!

Из колчана стрелу достает Робин Гуд:

– Что сказать завещаешь родным?

– Только тронь тетиву, – незнакомец ему, -

ИЗ АВСТРИЙСКОЙ ПОЭЗИИ

РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ
1875–1926

«Кто нам сказал, что всё исчезает…»

Кто нам сказал, что всё исчезает?

Птицы, которую ты ранил,

Кто знает? – не останется ли ее полет?

И, может быть, стебли объятий

Переживают нас, свою почву.

Длится не жест,

Но жест облекает вас в латы,

Золотые – от груди до колен.

И так чиста была битва,

Что ангел несет ее вслед.

ИЗ АНГЛИЙСКОЙ ПОЭЗИИ

ВИЛЬЯМ ШЕКСПИР
1564–1616

ПЕСНЯ СТЕФАНО
из второго акта драмы “Буря”

Капитан, пушкарь и боцман -

Штурман тоже, хоть и сед, -

Мэгги, Мод, Марион и Молли -

Всех любили, – кроме Кэт.

Не почтят сию девицу

Ни улыбкой, ни хулой, -

Ибо дегтем тяготится,

Черной брезгует смолой.

Потерявши равновесье,

Штурман к ней направил ход.

А она в ответ: “Повесься!”

Но давно уж толк идет,

Что хромой портняжка потный -

В чем душа еще сидит! -

Там ей чешет, где щекотно,

Там щекочет, где зудит.

Кэт же за его услуги

Платит лучшей из монет…

– В море, в море, в море, други!

И на виселицу – Кэт!

НАРОДНЫЕ БАЛЛАДЫ

РОБИН ГУД СПАСАЕТ ТРЕХ СТРЕЛКОВ

Двенадцать месяцев в году.

Не веришь – посчитай.

Но всех двенадцати милей

Веселый месяц май.

Весел люд, весел гусь, весел пес…

Стоит старуха на пути,

Вся сморщилась от слез.

– Что нового, старуха? – Сэр,

Злы новости у нас!

Сегодня трем младым стрелкам

Объявлен смертный час.

– Как видно, резали святых

Отцов и церкви жгли?

Прельщали дев? Иль с пьяных глаз

С чужой женой легли?

– Не резали они отцов

Святых, не жгли церквей,

Не крали девушек, и спать

Шел каждый со своей.

– За что, за что же злой шериф

Их на смерть осудил?

– С оленем встретились в лесу…

Лес королевским был.

– Однажды я в твоем дому

Поел, как сам король.

Не плачь, старуха! Дорога

Мне старая хлеб-соль.

Шел Робин Гуд, шел в Ноттингэм, -

Зелен клен, зелен дуб, зелен вяз…

Глядит: в мешках и в узелках

Паломник седовлас.

– Какие новости, старик?

– О сэр, грустнее нет:

Сегодня трех младых стрелков

Казнят во цвете лет.

– Старик, сымай-ка свой наряд,

А сам пойдешь в моем.

Вот сорок шиллингов в ладонь

Чеканным серебром.

– Ваш – мая месяца новей,

Сему же много зим…

О сэр! Нигде и никогда

Не смейтесь над седым!

– Коли не хочешь серебром,

Я золотом готов.

Вот золота тебе кошель,

Чтоб выпить за стрелков!

Надел он шляпу старика, -

Чуть-чуть пониже крыш.

– Хоть ты и выше головы,

А первая слетишь!

И стариков он плащ надел,

Хвосты да лоскуты.

Видать, его владелец гнал

Советы суеты!

Влез в стариковы он штаны.

– Ну, дед, шутить здоров!

Клянусь душой, что не штаны

На мне, а тень штанов!

Влез в стариковы он чулки.

– Признайся, пилигрим,

Что деды-прадеды твои

В них шли в Иерусалим!

Два башмака надел: один -

Чуть жив, другой – дыряв.

– “Одежда делает господ”.

Готов. Неплох я – граф!

Марш, Робин Гуд! Марш в Ноттингэм!

Робин, гип! Робин, гэп! Робин, гоп! -

Вдоль городской стены шериф

Прогуливает зоб.

– О, снизойдите, добрый сэр,

До просьбы уст моих!

Что мне дадите, добрый сэр,

Коль вздерну всех троих?

– Во-первых, три обновки дам

С удалого плеча,

Еще – тринадцать пенсов дам

И званье палача.

Робин, шерифа обежав,

Скок! и на камень – прыг!

– Записывайся в палачи!

Прешустрый ты старик!

– Я век свой не был палачом;

Мечта моих ночей:

Сто виселиц в моем саду -

И все для палачей!

Четыре у меня мешка:

В том солод, в том зерно

Ношу, в том – мясо, в том – муку, -

И все пусты равно.

Но есть еще один мешок:

Гляди – горой раздут!

В нем рог лежит, и этот рог

Вручил мне Робин Гуд.

– Труби, труби, Робинов друг,

Труби в Робинов рог!

Да так, чтоб очи вон из ям,

Чтоб скулы вон из щек!

Был рога первый зов, как гром!

И – молнией к нему -

Сто Робингудовых людей

Предстало на холму.

Был следующий зов – то рать

Сзывает Робин Гуд.

Со всех сторон, во весь опор

Мчит Робингудов люд.

– Но кто же вы? – спросил шериф,

Чуть жив. – Отколь взялись?

– Они – мои, а я Робин,

А ты, шериф, молись!

На виселице злой шериф

Висит. Пенька крепка.

Под виселицей, на лужку,

Танцуют три стрелка.

РОБИН ГУД И МАЛЕНЬКИЙ ДЖОН

Рассказать вам, друзья, как смельчак Робин Гуд, -

Бич епископов и богачей, -

С неким Маленьким Джоном в дремучем лесу

Поздоровался через ручей?

Хоть и маленьким звался тот Джон у людей,

Был он телом – что добрый медведь!

Не обнять в ширину, не достать в вышину, -

Было в парне на что поглядеть!

Как с малюточкой этим спознался Робин,

Расскажу вам, друзья, безо лжи.

Только уши развесь: вот и труд тебе весь! -

Лучше знаешь – так сам расскажи.

Говорит Робин Гуд своим добрым стрелкам:

– Даром молодость с вами гублю!

Много в чаще древес, по лощинкам – чудес,

А настанет беда – протрублю.

Я четырнадцать дней не спускал тетивы,

Мне лежачее дело не впрок.

Коли тихо в лесу – побеждает Робин,

А услышите рог – будьте в срок.

Всем им руку пожал и пошел себе прочь,

Веселея на каждом шагу.

Видит: бурный поток, через воду – мосток,

Незнакомец – на том берегу.

– Дай дорогу, медведь! – Сам дорогу мне дашь! -

Тесен мост, тесен лес для двоих.

– Коль осталась невеста, медведь, у тебя, -

Знай – пропал у невесты жених!

Из колчана стрелу достает Робин Гуд:

– Что сказать завещаешь родным?

– Только тронь тетиву, – незнакомец ему, -

Вмиг знакомство сведешь с Водяным!

– Говоришь, как болван, – незнакомцу Робин, -

Говоришь, как безмозглый кабан!

Ты еще и руки не успеешь занесть,

Как к чертям отошлю тебя в клан!

– Угрожаешь, как трус, – незнакомец в ответ, -

У которого стрелы и лук.

У меня ж ничего, кроме палки в руках,

Ничего, кроме палки и рук!

– Мне и лука не надо – тебя одолеть,

И дубинкой простой обойдусь.

Но, оружьем сравнявшись с тобой, посмотрю,

Как со мною сравняешься, трус!

Побежал Робин Гуд в чащи самую глушь,

Обтесал себе сабельку в рост

И обратно помчал, издалече крича:

– Ну-ка, твой или мой будет мост?

Так, с моста не сходя, естества не щадя,

Будем драться, хотя б до утра.

Кто упал – проиграл, уцелел – одолел,

Такова в Ноттингэме игра.

– Разобью тебя в прах! – незнакомец в сердцах, -

Посмеются тебе – зайцы рощ!

Посередке моста сшиблись два молодца,

Зачастили дубинки, как дождь.

Словно грома удар был Робина удар:

Так ударил, что дуб задрожал!

Незнакомец, кичась: – Мне не нужен твой дар,

Отродясь никому не должал!

Словно лома удар был чужого удар, -

Так ударил, что дол загудел!

Рассмеялся Робин: – Хочешь два за один?

Я всю жизнь раздавал, что имел!

Разошелся чужой – так и брызнула кровь!

Расщедрился Робин – дал вдвойне!

Стал гордец гордеца, молодец молодца

Молотить – что овес на гумне!

Был Робина удар – с липы лист облетел!

Был чужого удар – звякнул клад!

По густым теменам, по пустым головам

Застучали дубинки, как град.

Ходит мост под игрой, ходит тес под ногой,

Даже рыбки пошли наутек!

Изловчился чужой и ударом одним

Сбил Робина в бегущий поток.

Через мост наклонясь: – Где ты, храбрый боец?

Не стряслась ли с тобою беда?

– Я в холодной воде, – отвечает Робин, -

И плыву – сам не знаю куда!

Но одно-то я знаю: ты сух, как орех,

Я ж, к прискорбью, мокрее бобра.

Кто вверху – одолел, кто внизу – проиграл,

Вот и кончилась наша игра.

Полувброд, полувплавь, полумертв, полужив,

Вылез – мокрый, бедняжка, насквозь!

Рог к губам приложил – так, ей-ей, не трубил

По шотландским лесам даже лось!

Эхо звук понесло вдоль зеленых дубрав,

Разнесло по Шотландии всей,

И явился на зов – лес стрелков-молодцов,

В одеяньи – травы зеленей.

– Что здесь делается? – молвил Статли Вильям

Почему на тебе чешуя?

– Потому чешуя, что сей добрый отец

Сочетал меня с Девой Ручья.

– Человек этот мертв! – грозно крикнула рать,

Скопом двинувшись на одного.

– Человек этот – мой! – грозно крикнул Робин,

И мизинцем не троньте его!

Познакомься, земляк! Эти парни – стрелки

Робингудовой братьи лесной.

Было счетом их семьдесят без одного,

Ровно семьдесят будет с тобой.

У тебя ж будет: плащ цвета вешней травы,

Самострел, попадающий в цель,

Будет гусь в небесах и олень во лесах.

К Робин Гуду согласен в артель?

– Видит Бог, я готов! – удалец, просияв. -

Кто ж дубинку не сменит на лук?

Джоном Маленьким люди прозвали меня,

Но я знаю, где север, где юг.

– Джоном Маленьким – эдакого молодца?!

Перезвать! – молвил Статли Вильям. -

Робингудова рать – вот и крестная мать,

Ну, а крестным отцом – буду сам.

Притащили стрелки двух жирнух-оленух,

Пива выкатили – не испить!

Стали крепким пивцом под зеленым кустом

Джона в новую веру крестить.

Было семь только футов в малютке длины,

А зубов – полный рот только лишь!

Кабы водки не пил да бородки не брил -

Был бы самый обычный малыш!

До сих пор говорок у дубов, у рябин,

Не забыла лесная тропа,

Пень – и тот не забыл, как сам храбрый Робин

Над младенцем читал за попа.

Ту молитву за ним, ноттингэмцы за ним,

Повторили за ним во весь глот.

Восприемный отец, статный Статли Вильям

Окрестил его тут эдак вот:

– Джоном Маленьким был ты до этого дня,

Нынче старому Джону – помин,

Ибо с этого дня вплоть до смертного дня

Стал ты Маленьким Джоном. Аминь.

Громогласным ура – раздалась бы гора! -

Был крестильный обряд завершен.

Стали пить-наливать, крошке росту желать:

– Постарайся, наш Маленький Джон!

Взял усердный Робин малыша-крепыша.

Вмиг раскутал и тут же одел

В изумрудный вельвет – так и лорд не одет! -

И вручил ему лук-самострел:

– Будешь метким стрелком, молодцом, как я сам,

Будешь службу зеленую несть,

Будешь жить, как в раю, пока в нашем краю

Кабаны и епископы есть.

Хоть ни фута у нас – всей шотландской земли,

Ни кирпичика – кроме тюрьмы,

Мы как сквайры едим и как лорды глядим.

Кто владельцы Шотландии? – Мы!

Поплясав напослед, солнцу красному вслед

Побрели вдоль ручьевых ракит

К тем пещерным жильям, за Робином – Вильям…

Спят… И Маленький Джон с ними спит.

Так под именем сим по трущобам лесным

Жил и жил, и состарился он.

И как стал умирать, вся небесная рать

Позвала его: – Маленький Джон!

ИЗ ИСПАНСКОЙ ПОЭЗИИ

ФРЕДЕРИКО ГАРСИА ЛОРКА
1898–1936

ГИТАРА

Начинается

Плач гитары,

Разбивается

Чаша утра.

Начинается

Плач гитары.

О, не жди от нее

Молчанья,

Не проси у нее

Молчанья!

Гитара плачет,

Как вода по наклонам – плачет,

Как ветра над снегами – плачет,

Не моли ее

О молчаньи!

Так плачет закат о рассвете,

Так плачет стрела без цели,

Так песок раскаленный плачет

О прохладной красе камелий,

Так прощается с жизнью птица

Под угрозой змеиного жала.

О, гитара,

Бедная жертва

Пяти проворных кинжалов!

ПЕЙЗАЖ

Масличная равнина

Распахивает веер.

Над порослью масличной

Склонилось небо низко,

И льются темным ливнем

Холодные светила.

На берегу канала

Дрожат тростник и сумрак,

А третий – серый ветер.

Полным-полны маслины

Тоскливых птичьих криков.

О, бедных пленниц стая!

Играет тьма ночная

Их длинными хвостами.

СЕЛЕНЬЕ

На темени горном,

На темени голом -

В жемчужные воды

Столетие никнут

Расходятся люди в плащах,

А на башне

Вращается флюгер,

Вращается денно,

Вращается нощно,

Вращается вечно.

О, где-то затерянное селенье

В моей Андалусии

Слезной…

ПУСТЫНЯ

Прорытые временем

Лабиринты -

Пустыня -

Осталась.

Несмолчное сердце -

Источник желаний -

Пустыня -

Осталась.

Закатное марево

И поцелуи

Пустыня -

Осталась.

Умолкло, заглохло,

Остыло, иссякло,

Пустыня -

Осталась.

ПЕЩЕРА

Из пещеры – вздох за вздохом,

Сотни вздохов, сонмы вздохов,

Фиолетовых на красном.

Глот цыгана воскрешает

Страны, канувшие в вечность,

Башни, врезанные в небо,

Чужеземцев, полных тайны…

Бровью – черное на красном.

Известковую пещеру

Дрожь берет. Дрожит пещера

Золотом. Лежит пещера -

В блеске – белая на красном -

– Струит пещера

Слезы: белое на красном…

ИЗ НЕМЕЦКОЙ ПОЭЗИИ

ИОГАНН ВОЛЬФГАНГ ГЁТЕ
1749–1832

«Кто с плачем хлеба не вкушал…»

Кто с плачем хлеба не вкушал,

Кто, плачем проводив светило,

Его слезами не встречал,

Тот вас не знал, небесные силы!

Вы завлекаете нас в сад,

Где обольщения и чары;

Затем ввергаете нас в ад:

Нет прегрешения без кары!

Увы, содеявшему зло

Аврора кажется геенной!

И остудить повинное чело

Ни капли влаги нет у всех морей вселенной!

НАРОДНЫЕ ПЕСНИ

1. "Что ты любовь моя…"

Что ты любовь моя -

Пора бы знать.

Приди в полночный час,

Скажи, как звать.

Приди в полночный час,

В полночный бой.

Спит матушка с отцом,

Мне спать – с тобой.

Рукою стукни в дверь!

На этот стук

Спросонья скажет мать:

– Еловый сук!

И в горенку скорей!

Скорей в постель!

Тебя теснее обовью,

Чем плющ и хмель.

Что ты любовь моя -

Пора бы знать.

Приди в полночный час,

Введение

На вопрос, каких русских писателей вы знаете, иностранцы называют такие фамилии как Толстой, Достоевский, Чехов, но почему-то не Пушкин.

Его переводили много и по-разному. В частности его переводы на французский язык в интерпретации разных авторов многогранны, но порой очень далеки от него.

До сих пор за рубежом можно слышать разговоры о том, что поэтические переводы Пушкина не звучат так, как должна звучать высокая поэзия, что им недостаёт красоты поэтического слова, что они слишком просты, прозаичны и бескрылы, поэтому проигрывают при сравнении с возвышенной поэзией Байрона, Гёте, Данте, Шиллера, Шекспира.

Новизна работы - на основе изучения работ по теории перевода и исследований переводов поэзии Пушкина попытаться дать собственную оценку переведённных стихотворений. С этой целью считала своей задачей самостоятельно выполнить дословный перевод на русский язык с французского, чтобы достовернее оценить кажущиеся мне недочеты изучаемых переводов.

О методах исследования:

За образец исследования поэтического текста взяты

1) методика работы над переводами Е. Г. Эткинда

2) теория перевода в пределах работы В. В. Иванова

При этом внесена новизна - собственный подход к анализу переведенных стихотворений Пушкина.

Предмет исследования (поэтические тексты Пушкина) выбирался автором с целью работы над разными по жанру и по поэтической интонации стихотворениями (патетическими, философскими, лирическими, ироническими, повествовательными и т. д.)

Выбор объекта исследования (тексты переведенных стихотворений) обоснован стремлением показать разнообразие творческих подходов переводчиков и неповторимостью манеры перевода каждого из них. В работе представлены переводы Анри Грегуара, Жана-Луи Баке, Элима Мещерского, Марины Цветаевой, Андре Марковича, Каролины Павловой, Александра Дюма, Жоржа Нива, Луи Арагона и Михаила Кнелле на английском.

Цель работы - самостоятельное исследование достоинств переводов поэзии А. С. Пушкина на французский язык попытка сравнения на втором этапе работы французские переводы английскими, чтобы впоследствии продолжить эту работу в плане сопоставления.

Задачи работы - ознакомившись с исследованиями переводного Пушкина, с основами методики перевода, показать на конкретных примерах, как сложно переводить на чужие языки русскую поэзию вообще, а Пушкина в частности, как невообразимо трудно сохранить в переводе неповторимость пушкинского слова.

Переводы стихотворений Пушкина французскими писателями и М.Цветаевой

Поэту-переводчику пушкинской поэзии нужно обладать особым поэтическим чутьём, чтобы постичь это «необыкновенное», скрытое в лирической поэзии Пушкина. В каждом его слове бездна пространства; каждое слово необъятно, как поэт… Каким же нужно обладать художественным вкусом, дарованием, тонким знанием русского языка поэту- переводчику, чтобы проникнуть в сокровенные тайны пушкинского поэтического мастерства, заметить внутренний блеск его поэтического слова и найти адекватные формы выражения в языке, на который осуществляется перевод. Отмечают иногда, что качество перевода пушкинской поэзии зависит и от языка самого перевода. То есть говорят, что есть языки, более близкие глубинному духу пушкинской поэзии один из них французский.(Академик Челышев «Постижение русского национального гения»)

В XX веке к столетию со дня гибели Пушкина полноценное издание его поэзии на французском языке стремилась организовать Марина Цветаева, в ту пору жившая во Франции.

С предложением принять участие в переводах она обратилась к крупнейшим писателям; среди прочих к Андре Жиду и Полю Валери. Валери ответил отказом, сославшись, видимо, на то, что, по общему мнению, Пушкина перевести нельзя: слишком многое теряется при переводе. Цветаева реагировала на это решительным несогласием: « Мне твердят: Пушкин непереводим, - писала она Полю Валери. - Как может быть непереводим уже переведённый, переложивший на свой язык несказанное и несказанное? Но переводить такого поэта должен тоже поэт.

И всё же Пушкин на французском возможен и необходим. Ничего нет непереводимого, и даже пушкинская лирика не безнадёжна. Цветаева доказала своё, убеждение, переведя несколько труднейших, казалось бы, безнадёжных для пересоздания стихотворений таких как «Гимн в честь Чумы» из цикла «Маленькие трагедии». В работе представлен отрывок из песни председателя, который обращается к жителям зачумлённого города, внушая им, что смерть в бою может быть в наслаждение. (Е. Эткинд «Божественный глагол»)

Но не одна Цветаева решила рискнуть перевести это произведения. Вот как по- разному трактуют поэты-переводчики три строки пятой строфы:

Все, все, что гибелью грозит,

Для сердца смертного таит

Неизъяснимы наслажденья...

Жорж Нива :

Tout ce qui nous prйdit la ruine

Dans nos cњurs de mortels dйsigne

Plaisir inexplicable et doux…

Всё, что предсказывает гибель,

В наших смертных сердцах указывает

На необъяснимое и нежное удовольствие…

Андре Маркович :

Tout ce qui porte en soi la mort

Contient pour l"вme et pour le corps

Des voluptйs incandescentes…

Всё, что приносит с собой гибель,

Имеет для души и для тела

Пламенные наслаждения…

Луи Аргон :

Tout par quoi la ruine nous vient

Pour notre coeur mortel dйtient

Des voluptй inexplicables…

Всё, с чем к нам приходит гибель,

Для нашего смертного сердца хранит

Необъяснимые наслаждения…

Марина Цветаева :

Les trou, le flot, le feu, le fer,-

Oh, toute chose qui nous perd

Nous est essor, nous est ivresse…

Дыра, волна, огонь, железо, -

Каждая эта вещь, нас делает потерянными.

Нам - взлёт, нам - хмель…

Жорж Нива перевёл это произведение белым стихом. Для него «Неизъяснимы наслажденья» - нечто « домашнее»: «Неизъяснимое и нежное удовольствие (plaisir)». Вызывает протест слово «нежное», так как удовольствие в бою не может быть нежным. Для Марковича «Неизъяснимы наслаждения» - литературное, книжное, он и «сердце смертное» расчленяет на душу и тело (pour l"вme et pour le corps). Арагон ближе других к Пушкину - и оборотом (notre Coeur mortel), и сочетанием « voluptйs inexplicables» -правда, немного ослабляющим оригинал (вместо «неизъяснимы» - «необъяснимые»).

Цветаева привержена Пушкину, но совершенно свободна, на основе написанного она создает свое собственное произведение. Ее перевод рифмованный, вольный, авторский. Трое её соперников переводят «Всё, всё» вполне точно: «tout ce qui…», «Tout par quoi…» Цветаева пишет по- своему, экспрессивно развёртывая это «всё»: « Le trou, le flot, le feu, le fer…» (Дыра, волна, огонь, булат); она заменяет слова и в третьем стихе - ей кажется неуместным слово «voluptй» - оно слишком физиологично (сладострастие), и, разумеется, бесконечно слабо - «plaisir» (удовольствие). Вместо этих неуместных, отвлекающих в сторону слов она энергично повторяет: «Nous est…», вводит «essor» (полёт), решительно усиливает восклицательную интонацию:

Oh, toute chose qui nous perd…

Обратим внимание и на звуковую сторону: Цветаева употребляет односложные слова с одним артиклем.

Другой отрывок из этого произведения был создан Арагоном. К середине 60-ых годов Арагон немного знал русский язык, во всяком случае, с помощью Эльзы Триоле мог разобраться в тексте. Песнь Председателя из «Пира во время чумы» была ему особенно дорога - Арагон и в собственной поэзии воспевал трагический героизм: упоение битвой, грозной опасностью, близостью гибели.

«Гимн в честь Чумы» последний перевод - один из лучших в мировой литературе.

Есть упоение в бою,

И бездны мрачной на краю,

И в разъяренном океане

Средь грозных волн и бурной тьмы,

И в аравийском урагане,

И в дуновении чумы.

Dans le combat meme on se soule,

Aux bords noirs du gouffre oщ l`on roule,

En plein courroux de l`Ocйan,

Dans l`orage et la nuit cйleste,

Dans l`Arabie et l`ouragan

Et dans le souffle de la Peste.

Даже в бою опьяняются

На чёрных краях бездны, куда катятся

Среди гнева океана,

В буре и небесной ночи,

В Аравии, и урагане,

И в дуновении Чумы.

Перечислительная интонация этого отрывка создается за счет анафоры. Однако этому перечислению свойственна динамика, возникающая при использовании четырехстопного ямба; впрочем, эта динамика не перерастает в «марш»: динамике присуща плавность благодаря пиррихиям.

Эпитеты (мрачный, разъяренный, грозный, бурный) создают ощущение огромной силы, враждебной человеку. Силы, которая сметает все на своем пути. Это образ разбушевавшейся стихии: человеческой (бой) и природной (океан, волны, тьма, ураган). По семантике образу разбушевавшейся стихии, бури противостоит «дуновение» как нечто легкое, почти неощущаемое. Но благодаря анафоре и синтаксическому параллелизму («И в аравийском урагане, / И в дуновении Чумы») «дуновение» приравнивается к «урагану»: «дуновение Чумы» оказывается столь же разрушительно, столь же зловеще, что и ураган, океан и пр.

Слово «Чума» написано с заглавной буквы как имя собственное. Таким образом, вырисовывается страшный образ чумы: это разрушительная, незаметно приходящая сила - сила живая. Это не просто абстрактное зло, а зло персонифицированное.

Человек в этом отрывке показан как упивающийся стихией, бросающий ей вызов. Такой человек, бросая вызов стихии, бросает вызов Судьбе в лице Чумы. Это бунт против Судьбы, бунт против неизбежной Смерти.

При переводе Арагон создаёт гиперболический образ (в бою опьяняются), Во второй строчке он добавляет придаточное предложение (куда катятся), которое отсутствует в оригинале. В третьем и четвёртом стихах переводчик заменяет словосочетание синонимичным (разъярённый океан - гнев океана; Грозные волны - буря; бурная тьма - небесная ночь). Арагону удалось вполне точно воссоздать пушкинский текст на французском языке, причём привнести в него что-то своё.

Михаил ЛЕРМОНТОВ

в переводах

Марины ЦВЕТАЕВОЙ

«Кажется, хорошо», – приписала Марина Цветаева под своим французским переводом классического «Выхожу один я на дорогу…»

Приписка эта внизу листа была сделана в Болшево 29 июля 1939 года, спустя сорок дней по возвращении из Парижа в Москву. А за два дня до того, как перевод был окончен, в лермонтовском первоисточнике в строке «Я ищу свободы и покоя» ею были выделены два смысловых слова: «NB. Я! МЦ». Оценивая качество переведенного текста, она еще знать не знала – возможно, что и отказывалась верить, – сколь пророческими окажутся заглавные слова первоисточника. Именно тогда фортуна семьи Цветаевых-Эфрон переводила свое колесо из драматической ипостаси в трагическую – «Выхожу один я на дорогу…»

Еще через месяц Молотов и Риббентроп подпишут в Москве исторический пакт, который развяжет фашистской Германии и Советскому Союзу руки. Тогда же, в ночь на 27 августа, в Болшево будет арестована дочь Ариадна. А 10 октября – и муж Сергей Эфрон. Цветаева в отчаянии останется с четырнадцатилетним сыном Муром одна – оба они, каждый по-своему, окажутся беспомощны в советских условиях.

Предложенный в 1940 году в Гослитиздат сборник ее стихов будет приговорен к неизданию критиком Корнелием Зелинским, который назовет цветаевские стихи «формалистичными в прямом смысле этого слова, т.е. бессодержательными». Возможно, Марина Ивановна сама убийственной рецензии на свою последнюю книгу и не читала, а знала ее лишь в пересказе щадивших ее друзей. Но на хранящейся в РГАЛИ машинописи сборника Цветаева написала: «P.S. Человек, смогший аттестовать такие стихи как формализм, – просто бессовестный. Это я говорю из будущего».

Впереди ее ждут война, эвакуация, угроза безработицы и бескормицы, еще большее отчаяние – с финальной петлей в Елабуге.

Состоявшийся в 1999 году очередной архивный кинофестиваль «Обретенное кино» («Il Cinema Ritrovato»), который традиционно готовит Городская чинетека Болоньи, если и обещал сенсации, то сугубо цеховые, внутрикинематографические, интересные исключительно историкам и киноархивистам.

Однако в Болонье произошла сенсация, которую там не заметил никто. Вот каковы были ее составляющие.

На фестивале была показана лента «Мадонна спальных вагонов» (1927) по одноименному роману Мориса Декобра, снятая режиссерами Марко де Гастином и Морисом Глэзом. Это банальная киноподелка на материале русской революции и судеб ее изгнанников. Ни с французским авангардом с его обостренным вниманием к формальным поискам, ни с шедеврами последнего десятилетия Великого Немого «Мадонна спальных вагонов» ничего общего не имела.

Суждение о бульварном французском беллетристе 20-х годов прошлого века Морисе Декобра (настоящее имя Морис Тесье, 1885–1975) сформировалось под прямым влиянием саркастических (вплоть до издевательских) реплик Сергея Эйзенштейна в его «Автобиографических заметках», ныне составивших два тома «Мемуаров». Классик называл забытого ныне автора «мадонной спальных вагонов», который пишет свою «нетленку» на выкраденной в отелях почтовой бумаге, переезжая из города в город.

Правда, изустно припоминались и весьма доброжелательные свидетельства Дон-Аминадо о том же Морисе Декобра, который активно помогал нищим русским эмигрантам первой волны.

Готов охотно поверить в благородные человеческие поступки Мориса Декобра, но уровень его художественного творчества вполне соответствовал литературе бульваров, а его «фельетоны», романы с продолжением, были тем чтивом, которое охотно и легко потребляла, в частности, киноиндустрия эпохи.

Определенное любопытство в экранизации «Мадонны спальных вагонов» могли вызвать лишь имя русского актера Владимира Гайдарова и русские фамилии среди персонажей: Ирина Муравьева, Иванов, Чапинский, Варышкин.

Сюжет фильма, который раскручивался в начале 20-х в Лондоне и в Берлине, а также и в Батуме, уже при Советах, вполне банален.

Экстравагантная, удачливая и очаровательная леди Диана Уайнен, которую из-за ее частых поездок по Европе прозвали «Мадонной спальных вагонов», находится на грани разорения. Ее секретарь Жерар, он же князь Селиман, намерен спасти ее от катастрофы. Заручившись поддержкой представителя Советов Варышкина, он отправляется в Батум, чтобы вести там переговоры о принадлежащих леди Диане Уайнен нефтяных концессиях. Любовница Варышкина Ирина Муравьева подозревает, что ее возлюбленный сам строит планы женитьбы на леди Диане. Она затевает замысловатую интригу, в результате которой по приезде в Батум Жерара арестовывают, ему грозит расстрел, который чекисты вот-вот должны привести в исполнение. Спасенный в последний момент Жерар возвращается на яхту леди Дианы Уайнен, а стараниями Варышкина интриганку Ирину Муравьеву удается обезвредить.

Итак, ни сюжет книги, ни экранная его разработка особого интереса вызвать не могли. И сам автор романа Морис Декобра, и сопостановщики ленты Марко де Гастин и Морис Глэз давно канули в Лету.

Заслуживал внимания только высокий уровень реставрации ленты Французской синематекой, вследствие чего, собственно, она и была представлена на фестивале.

Все перечисленное не то что не располагало к внеархивной сенсации, но и исключало ее по определению. Ибо героя сенсации на Апеннинах не знали в лицо, а в Москве не ведали про существование самого фильма.

Тут я должен признаться, что, будучи представителем Госфильмофонда России на МКФ «Обретенное кино» в Болонье, формально должен был смотреть кинопрограмму фестиваля, но был волен и не пойти, занимаясь в библиотеке, в самой чинетеке, посещая городские музеи и прочее. Однако в каменном болонском мешке в июле стояла несусветная жара, и единственным спасением был фестивальный кинозал с кондиционером, который даже в полдень усыплял не хуже снотворного.

Каюсь, я дремал на этом скучном фильме, пропуская сюжетные хитросплетения и повороты интриги. Но что-то заставило меня не упустить из виду единственный микросюжет. Правда, заслуживающий внимания исключительно российского зрителя.

Сокамерник героя по батумской тюрьме вводит арестованного Жерара в курс местных порядков и, в частности, принятого здесь условного языка: если охранники ночью отпирают очередную камеру и объявляют заключенному, что ему выпала очередь выходить на прогулку, это означает расстрел. На пару со своим товарищем по несчастью герой прислушивается к тому, что происходит за тюремной перегородкой, в соседней камере, куда и заявилась стража.

Далее следует крошечный эпизод, в котором сидящего на земляном полу заключенного, для которого эвфемизм о «прогулке в город» более чем прозрачен, конвоиры выволакивают из одиночки. Следом включаются специальные шумовые агрегаты, призванные заглушить звук выстрела в тюремных катакомбах.

Почему-то мне, по-прежнему следящему вполглаза за сюжетом, в голову пришла совершенно бесконтрольная аналогия: а ведь через четырнадцать лет (фильм, повторюсь, был 1927 года) вот так же выволакивали из лубянской камеры Сергея Эфрона.

Реле мгновенно замкнулось, меня словно пронзило током, я тут же пробудился от дремы, и… эпизод кончился!

Ошибиться, обознаться было совершенно невозможно. Промелькнуло столь знакомое по многочисленным коктебельским и московским фотографиям 10-х годов узкое, «подобно шпаге», лицо. Оно и в эмиграции сохраняло характерную эфроновскую линию губ, глаза с поволокой, узнаваемый даже в стремительных ракурсах графический профиль Сергея Яковлевича.

Короткий, почти мгновенный эпизод на экране был более чем красноречив. Чахоточная красота юношеского избранника и единственного мужа Марины Цветаевой и после войны, революции и белого похода, после Чехии и во Франции не потускнела, но лишь трансформировалась с возрастом. Экспрессивность пластики, резкость в поворотах головы и плеч, длинные кисти выразительных рук – то в мольбе, то в отчаянии перед неотвратимым… А особая худоба – впалые щеки, тонкая шея, острые коленки сидящего на земляном полу человека!.. А нервность и взвинченность отмеренных и замкнутых казематом движений!..

Только ли задачей роли они были отмерены?! Да и сыграл ли бы подобную микроскопическую роль кто другой из русских эмигрантов, какой-нибудь актер-дилетант, живший тогда же где-нибудь в парижском Пасси, в собственном, как Мережковские, доме? Философов, к примеру? Была ли ему нужда?! При всей той же общей русской эмигрантской нищете?..

А у Эфрона и всей цветаевской семьи с их неизбывным кочевьем, с вечным бездомьем и безденежьем – была, и еще какая! Стоит перечесть письма Марины Ивановны и Сергея Яковлевича того далекого года. Эфрона – сестрам в Москву, Цветаевой – кому бы то ни было. В одном из них, к чешской подруге Анне Тесковой в Прагу, от 20 октября 1927 года, она пишет: «С<ергей> Я<ковлевич>… теряет… последнее здоровье. Заработок с 5 ½ ч. утра до 7-8 веч<ера>… игра в кинематографе фигурантом за 40 фр<анков> в день, из к<ото>рых 5 фр<анков> уходят на дорогу и 7 фр<анков> на обед, – итого за 28 фр<анков> в день. И таких дней – много – если 2 в неделю…»

Да, это уже не Пасси, а парижские выселки – Исси-ле-Мулино, Медон, Бельвю, Кламар, Ванв – с нищенствующими Цветаевыми, Андреевыми, Ельчаниновыми и несть им числа.

Сергей же Эфрон, по обыкновению, в письмах в Москву хорохорится, рассказывая о своих кинематографических успехах. Так, в письме от 30 июня 1927 года к Е.Я. Эфрон (своей любимой сестре Лиле) он пишет: «Утром ездил наниматься в кино на съемку. Через неделю опять буду сниматься с прыганьем в воду, в Сену. Презреннейший из моих заработков, но самый легкий и самый выгодный… По всей вероятности, буду еще сниматься в Jeanne D’Arc. Иду завтра на переговоры. За одну съемку я получаю больше, чем за неделю уроков».

Откуда было знать поденному статисту Сергею Эфрону, занятому в «Страстях Жанны Д’Арк» (1927), французском фильме датчанина Карла Теодора Дрейера, что конфликт в нем строился на психологическом единоборстве между Жанной, актрисой Фальконетти, и судьями, в одном из которых не сразу, но можно признать начинающего актера Мишеля Симона. И на протяжении всего фильма поединок между ними решался исключительно на крупных планах. Единственно в финальной сцене крестьянского бунта, где стражники цепями на мосту разгоняют бунтовщиков, под слоем утрированного грима можно предположить в одном из крестьян мелькающего статиста Эфрона. Не более того.

Ирма Кудрова в своей книге «”Версты, дали…” Марина Цветаева: 1922–1939» (М.: Советская Россия, 1991. – С. 198) сообщает, что, помимо «Жанны Д’Арк», Эфрон снимался тогда и в «Казанове». Однако это сообщение не подтверждается. В одноименном фильме Александра Волкова Эфрона среди персонажей фона нет. Не было смысла везти безвестного фигуранта в экспедицию в Венецию, где снималась большая часть постановочной ленты и где статисты-итальянцы из числа безработных стоили куда дешевле сорока франков.

Но сам Эфрон, как почти всегда было ему свойственно, не терял надежды даже в тех случаях, когда надежды не оставалось. 9 ноября того же 1927 года он сообщает Е.Я. Эфрон: «…О себе писать нечего. Все это время снимался в кино – вставал в 5, приходил в 8. А вечером еще уроки. Теперь съемки кончились – ищу новых…»

Позднее, в 1931 году, он будет строить планы стать кинорепортером и даже кинооператором, выписывая через сестру из Москвы выходившую там литературу по кино. Посещает технические курсы Патэ, пробует самостоятельно снимать. Однако кинематографиста из Эфрона, как известно, не получилось ни в каком качестве: ни в актерском, ни в репортерском, ни в операторском.

Не много ролей сыгравший в кино, Сергей Эфрон роковым и совершенно необъяснимым образом сыграл собственную судьбу.

Согласившись на предложенную в «Мадонне спальных вагонов» роль – был ли у него при этом выбор? – заключенного-смертника в батумской тюрьме, статист Сергей Эфрон предвосхитил финал собственной жизни – расстрел в казематах Лубянки в октябре 1941 года.

Вряд ли он ощущал этот выпавший ему кинематографический приработок как трагическое знамение. Так же маловероятно, что ему вспоминалась при этом русская рулетка, ее смертельный замкнутый круг. Впрочем, ни тогда, ни потом никому этого знать было не дано.

Как не ведомо нам, видела ли «Мадонну спальных вагонов» любившая посещать парижские и пригородные кинематографы (если, конечно же, случались деньги на билет) Марина Ивановна Цветаева. Во всяком случае, ни в одном из опубликованных документов эмигрантского периода это название не фигурирует.

Но позволим себе допустить, что по выходе фильма на французские экраны после премьерного его показа 28 апреля 1928 года картину эту она все же посмотрела. Чрезвычайно отзывчивая на земные приметы, усматривая во многих совпадениях неслучайную связь (если не перст судьбы), не замкнулась ли она в молчании по этому – столь роковому! – поводу? Сергей Яковлевич, осуществив на экране неважно какую, но собственную роль, окунулся далее в литературные дела по изданию эмигрантского журнала. А Цветаева молчала все следующие годы с последовавшей в них эфроновской траекторией – от «Союза возвращения на родину» до принятия твердого решения вернуться в СССР (с агентурным сотрудничеством с НКВД в промежутке). Не стояли ли у нее перед глазами, врезавшись в память, эти двенадцать последних секунд жизни любимого мужа – а если всей семьи? – по возвращении? Недаром именно в 1928–1929 годах Цветаева читает источники и собирает материалы о трагической смерти императорской фамилии, а с 1930-го работает над «Поэмой о Царской семье», впоследствии утраченной! И не было ли все это если не причиной, то составляющей ее твердого желания не возвращаться на столь любимую и такую страшную родину?! Как известно, и муж, и дочь, и подраставший сын горели желанием вернуться и осуществить себя в социалистическом переустройстве отечества. Цветаева же в своем протестантизме, который все считали обскурантизмом, и здесь оставалась в одиночестве. Оставалась до самого последнего момента.

Петля неотвратимо начала затягиваться загодя. Тут и провальный теракт советских органов в Швейцарии по убийству Игнатия Рейса (Людвига Порецкого), советского резидента в Западной Европе. И прозрение самого Рейса, что служит не мировой революции, а кровавой сталинщине. И слежка за отступником Сергеем Эфроном. И лихорадочное бегство последнего в Москву под крылом советского посольства, когда полиция обнаружила труп убитого бывшего резидента. И допросы в полицейском комиссариате оставшейся в Париже вдвоем с несовершеннолетним Муром Цветаевой. Дочь Ариадна вернулась в СССР первой – первой и будет арестована. Вокруг же Цветаевой, словно вкруг прокаженной, сомкнется кольцо эмигрантского проклятия, которое мало чем будет разниться от последующего советского.

Впрочем, никакого выхода им уже не оставалось… И в последнем перед Москвой письме к Анне Тесковой, от 12 июня 1939 года, Цветаева на ходу поезда напишет: «Сейчас уже не тяжело, сейчас уже – судьба…»

Трагедия семьи Цветаевой в СССР, как известно, с лихвой превзошла самые мрачные опасения.

Но о последнем ударе судьбы все ведавшей Марине Цветаевой не доведется узнать: два месяца спустя после роковой елабужской петли ее любимого Сергея Эфрона ждет столь страшивший ее роковой исход – тот самый, который и был сыгран им за двенадцать секунд на экране в «Мадонне спальных вагонов» в том далеком и, как говаривала по другому поводу Анна Ахматова, «вегетарианском» 1927 году.

А на рубеже ХХ–ХХI веков в книге, которая выйдет уже после смерти автора, «”Твой миг, твой день, твой век”. Жизнь Марины Цветаевой» (М.: АГРАФ, 2002), первый отечественный биограф и исследователь жизни и творчества поэта Анна Саакянц напишет после просмотра «Мадонны спальных вагонов», когда копия фильма будет прислана из Французской синематеки в Москву:

«От Марины Цветаевой не сохранилось даже голоса.

От ее дочери и сына – тоже.

И вот только теперь, по воле Великого Случая – одного на сотни тысяч, оживший на экране Сергей Яковлевич Эфрон посылает нам сквозь толщу времен и судеб свой безмолвный и мгновенный привет».

Знакомство мое с Анной Александровной Саакянц случилось лет за десять до этой находки. Именно тогда по первому моему зову в Госфильмофонд приехали Саакянц и Мария Ивановна Белкина, автор едва ли не лучшей книги о Цветаевой в России – «Скрещение судеб». Проверяя (впоследствии не подтвердившуюся) версию Ирмы Кудровой, мы просмотрели «Страсти Жанны Д’Арк» и «Казанову», а последнюю часть «Страстей» с массовой сценой разгона стражниками крестьянского бунта пересмотрели и на монтажном столе. Эфрона de visu мы там не углядели.

Зато десять лет спустя, на исходе 2000 года, в представительстве Госфильмофонда в Москве, в Малом Гнездниковском переулке, Анна Александровна Саакянц писала по поводу только что увиденной ею «Мадонны спальных вагонов» с Сергеем Эфроном:

«Эти кадры я просила прокрутить несколько раз, но все равно было мало.

Мой шок не поддается никаким словам – не буду и пытаться их найти…»

На этом и завязалось наше приятельство, которое пришло на смену шапочному знакомству предшествующих лет, – приятельство, отмеренное несколькими последними месяцами ее жизни: Анны Александровны не стало 28 января 2002 года.

В один из нечастых моих визитов к Анне Александровне в ее маленькую однокомнатную квартирку в Сокольниках, на Русаковской улице, разговор зашел о цветаевских переводах из Пушкина на французский язык, которым не нашлось места в семитомнике автора издательства «Эллис Лак» (1994–1995), в пятом томе первого собрания сочинений поэта, частично отведенном под переводы. На титуле первого тома принадлежащего мне экземпляра собрания сочинений написано рукой Анны Александровны: «Валерию Босенко – на память от составителей. А.Саакянц, Л.Мнухин. 6.9.1997. ВДНХ». С Львом Абрамовичем Мнухиным именно там, на осенней Всесоюзной книжной выставке-ярмарке, мы и познакомились.

Я полагал, что пушкинские переводы Цветаевой на французский язык не вошли в семитомник из-за того, что архив М.И. Цветаевой был закрыт ее дочерью Ариадной Сергеевной Эфрон до 2000 года. Однако Саакянц мне возразила с обезоруживающей прямотой:

– Да нет, вот они. Просто я не знаю французского языка. А коль уж вы с французами на легкой ноге, то вам и карты в руки. Берите и издавайте. – И протянула маленькую красную в пол-листа книжицу.

Это была переплетенная машинопись одиннадцати стихотворений А.С. Пушкина и двенадцати стихотворений М.Ю. Лермонтова в переводе на французский язык к столетним годовщинам смерти русских гениев, сделанном незадолго и накануне собственной ее гибели. Пушкинские переводы были начаты во второй половине 1936 года под Парижем, а лермонтовские составлялись и завершались уже под Москвой, в Болшево и далее – везде, по мере перемены мест, в 1939–1941 годах.

Моя реакция на подарок была сравнима разве что с первым пастернаковским откликом на Нобелевскую премию: «… признателен, тронут, горд, удивлен, смущен». Но мне в отличие от Бориса Леонидовича обстоятельства благоприятствовали этот дар принять.

Анна Александровна, конечно же, преувеличивала, говоря, что она несведуща в языке и не владеет этим материалом. В книге «Марина Цветаева. Жизнь и творчество» (М.: Эллис Лак, 1997) она писала о своей героине: «Теперь она увлеченно работала над переводом на французский стихотворений Пушкина – к предстоящей в феврале следующего года годовщине со дня его гибели. Денежные интересы за этой работой не стояли; часть Марина Ивановна предполагала напечатать в “Журналь де Поэт” у Шаховской , а также составить для французов сборник из переводов своих любимых стихотворений (всего перевела четырнадцать). В сущности, все второе полугодие 1936-го ушло на эту адову работу, составившую, по словам самой Цветаевой, две черновые тетради “по двести страниц каждая – до четырнадцати вариантов некоторых стихотворений”. Она преследовала высшую творческую задачу: внутренне – возможно ближе следовать Пушкину, не впадая вместе с тем в рабскую зависимость от него, убегая от слепого подражания. Увы, переводы эти, как и все французское у Цветаевой, постигла та же роковая участь: лишь малая их часть увидела свет…»

К сожалению, по роковому стечению обстоятельств – по самому расположению звезд над миром! – стихи эти не были нужны ни Парижу, ни Москве.

В своей книге «О поэтах и поэзии», в главе «Цветаева – до Елабуги» (Париж, 1973), историк культуры и филолог Владимир Вейдле пишет: «…По моей рекомендации журнал доминиканцев с улицы Латур-Мобур (“La Vie Intellectuelle”) напечатал несколько ею переведенных пушкинских стихотворений (как раз и Песня Председателя была среди них). Я хотел их устроить в “Nouvelle Revue Française”, но это мне не удалось. Дело в том, что Цветаева невольно подменила французскую метрику русской. Для русского уха переводы эти прекрасны, но как только я перестроил свое на французский лад, я и сам заметил, что для французов они хорошо звучать не будут. Не сказал я об этом Цветаевой, да и о неудаче в N.R.F. не сообщил. Довольно было у нее обид и без того. Трудно ей жилось и в Париже, и в русском Париже…»

Цветаевой была известна еще одна публикация, на которую она указала в Москве в разговоре с поэтом и коллекционером Алексеем Крученых, впоследствии собравшим цветаевские французские переводы из Пушкина и Лермонтова. Марина Ивановна сообщила ему, что в каком-то журнале, издававшемся в Палестине, изданы ее Песня Председателя из «Пира во время чумы» и «К няне». В предуведомлении к своей машинописи переводов из обоих поэтов Крученых помечает, что Цветаева, запамятовав, вместо первого стихотворения назвала также переведенные ею пушкинские «Бесы».

По-видимому, сама Цветаева не обольщалась насчет реакции носителей языка на ее переводы. Как бы предощущая их чисто фонетические – не смысловые! – претензии, Цветаева, не дожидаясь нападения, как это всегда ей было свойственно, рвалась в бой первой. Так, в беседе с Надеждой Городецкой («В гостях у Марины Цветаевой»; опубликовано в газете «Возрождение», Париж, 1931, 7 марта) она сама бросает вызов французскому уху:

«Вот вам одно из основных правил французского стихосложения, в каждой грамматике найдете: нельзя, чтобы встречались две гласные, так, например, нельзя написать «tu es» .

Скажите на милость, почему «tuer» можно, а «tu es» – слово, которым Бог человека утвердил: ты еси, – сказать нельзя? Я с этим не считаюсь. Пишу, как слышу» .

На родине Цветаевой два ее французских перевода из Пушкина были одним из первых опубликованы Вячеславом Вс. Ивановым в сборнике «Мастерство перевода – 1966», в его статье «О цветаевских переводах песни из “Пира во время чумы” и “Бесов” Пушкина».

Сопоставляя перевод Цветаевой первого из пушкинских стихотворений с переводом его на французский язык, сделанным Луи Арагоном, Вячеслав Иванов справедливо замечает: «Сравнение внешне очень близкого к оригиналу перевода Арагона с цветаевским, казалось бы, далеко ушедшим от подлинника, выявляет, как порою обманчиво сходство и недостоверно отличие. То, что Арагон выигрывает в передаче отдельных строк, он теряет в передаче целого, большего, чем отдельные строки» .

Ибо, помимо верности каждого из переводчиков своей национальной традиции стихосложения, они, будучи современниками, ориентируются во многом на разные ценностные системы: Цветаева – на пушкинскую традицию и на русский ХIХ век в поэзии, а Арагон с его богатым опытом поэтического сюрреализма в юности – на достижения модернизма в ХХ веке (при этом оставаясь буквально пригвожденным к подстрочнику, наверняка сделанному женой, Эльзой Триоле).

Исходя из этого сопоставления, Вяч. Вс. Иванов делает верный вывод: «Переводя стихотворение как единое целое, Цветаева считала возможным перемещать его составные части из одной строфы в другую. Но ее заботило при этом сохранение внутреннего музыкального единства стихотворения». И далее: «В искусстве, как и в современной науке, нет единственных решений. Можно удивляться виртуозности построчно (а иногда и пословно) верного перевода Арагона, его изобретательности и стройности. Но еще более поражает чудо цветаевского обращения с подлинником, вольного и в то же время проникающего в самую суть пушкинского стихотворения».

Вяч. Вс. Иванов как один из первых публикаторов цветаевских переводов из Пушкина на родине абсолютно справедлив, когда определяет эти ее тексты как «опыт воссоздания пушкинских голосов стихии», каковыми являются ее «Бесы»: «Цветаевой удалось передать и пляшущий хореический ритм этого стихотворения, и его стремительно переходящие друг в друга образы, которые она впитывала с раннего детства. <…> Оттого и перевод «Бесов» на французский Цветаевой написан изнутри, как стихи о том, что стало ее плотью и кровью».

Если цветаевская Песня Председателя из «Пира во время чумы» потрясает, то ее «Бесы» – завораживают с первой же строфы:

Les nuages fuient en foule
Sous la lune qui s’enfuit.
Les nuages fument et roulent.
Trouble ciel et trouble nuit.

Это буйство аллитераций, кружевная вязь благозвучности отличает, как правило, оригинальный стихотворный текст и лишь в редчайших случаях – переводной. Но именно эти красочность, ритмическая насыщенность характеризуют цветаевских «Бесов». А посему всякие другие резоны, которые порой прикладывали к ее переводам, выглядят малоубедительными, если не смехотворными.

Так, в частности, по заверениям слышавших этот перевод парижан, французское ухо не может воспринять цветаевскую метафору из «Бесов»:

C’est un loup aux yeux-flambeaux!..
(…Это волк с глазами-факелами!..)

По-французски-де надо сказать, что это «волк с горящими глазами», то есть существительное требует себе прилагательное и только, но никак не приложение в виде другого существительного. Сказать-то можно – чего не сказать?! – да вот стихами в русском звучании и в русском понимании это быть тут же перестает! «Волк с горящими глазами» в лучшем случае тянет на газетное объявление! И Цветаева это понимала как никто, ощущая подобную замену как подмену.

Ибо, даже «пиша по-французски», ориентировалась не на французское ухо, а на русскую поэтическую традицию в ее творческом, динамическом преломлении.

Точное количество цветаевских переводов из Пушкина до сих пор не установлено.

Куда менее повезло цветаевским переводам из Лермонтова. Лишь три из них увидели свет в канун войны, когда они были явно не ко двору – «Предсказание», «И скучно, и грустно…», «Нет, я не Байрон…» . Остальным девяти переводам суждено было забвение в России на долгие семьдесят лет, до ХХI века.

Законченные Цветаевой лермонтовские переводы удостоились рецензии литературоведа-лингвиста, выпускника Петербургского университета, профессора Ленинградского университета, бывшего ОПОЯЗовца Бориса Казанского. В отличие от трусливо-конъюнктурной внутренней рецензии Корнелия Зелинского на цветаевский сборник 1940 года, неопубликованный и переплетенный в машинописном сборнике Алексея Крученых, отзыв Бориса Казанского был, во всяком случае, сугубо лингвистическим и объективистским. Филолог-классик, он оценивал переводы Цветаевой не с позиций поэтической традиции в ее развитии и преломлении, но исключительно с точки зрения употребимости того или иного слова, термина или понятия во французском или в русском языках. И без всякого снисхождения, почти безжалостно приводит примеры огрехов, допущенных Цветаевой против норм и правил литературного языка. Вместе с тем, перечислив в финале своего отзыва удачные находки в переводах Цветаевой, он приходит к выводу, что она в дюжине своих переводов на французский «в сильной степени пересочиняет Лермонтова».

Что тогда говорить о томах переводов Бориса Пастернака, который пересочинил Шекспира, Кальдерона, Гете, Шиллера, Клейста, Петефи, Словацкого и многих других настолько, что их стих стал явлением русского языка?! Бесспорно, цветаевские переводы из Пушкина и Лермонтова не сделались фактом французского языка, но они стали и остаются явлением русской поэзии на сопредельной языковой территории!

Несравнимо более объективным и справедливым было высказанное полвека спустя суждение не знавшей, в отличие от филолога-классика, французского языка Анны Саакянц о лермонтовских переводах Цветаевой: «Великий поэт был ее тайным собеседником; его же стихами Цветаева поверяла ему свою боль, которою была пронизана ее душа. Она строго соблюдала размер в некоторый ущерб французскому переводу, – и порой переосмысляла на свой лад, еще больше приближая к себе.

Лермонтовское “Я б хотел забыться и заснуть” она передает по-французски так:

Ah, m’evanouir – mourire – dormir!

(“Ах, забыться – умереть – уснуть”, между тем как у Лермонтова нет слова “умереть”…) В «Казачьей колыбельной песне» строки “Богатырь ты будешь с виду / И казак душой” она перевела:

Par le coeur et par la taille
Vrai enfant du Don,

(буквально: “Сердцем и станом – истинное дитя Дона”). Да, Дону и его сыновьям она осталась верна на всю жизнь» .

А с другой, с музыкально-художественной стороны, Цветаева, переводя Лермонтова, сверяла мелодику своего перевода с каноническими мелодиями «Казачьей колыбельной песни» и «Выхожу один я на дорогу…», доныне чрезвычайно популярными и часто исполняемыми в России.

В уже цитированном давнем интервью на вопрос интервьюера Надежды Городецкой, проверяет ли поэт свои стихи на слух, Цветаева отвечает: «Как же иначе? Когда-то их пели. Когда нравится строка, непременно ее произносишь вслух. И даже если про себя читаешь стихи, так внутренне их все-таки выговариваешь…»

А в целом, отзываясь и откликаясь на развернутые образы различных стихий у Пушкина – Чумы, Бурана, Моря, Марина Цветаева воспринимала их сквозь стихию языка, родного ли, либо чужого как своего. «Свободную стихию» из пушкинского «К морю» она и перевела как «Espace des Espaces» – «пространство пространств», «стихия стихий». Ибо именно так ощущала язык – не только как стихотворец, но и как языкотворец! Вопреки всем пуристам, книжникам и фарисеям…

До гибельного смыкался ближний цветаевский круг – что в Париже, что следом в Москве, что в Чистополе и в Елабуге.

В 1937 году в Париже, после бегства Сергея Эфрона в красную Москву, ажаны ее допрашивали именно как политическую подозреваемую. Заподозренная полицией в сходном преступлении – в похищении генерала Е. Миллера – русская певица Надежда Плевицкая к тому времени еще не отсидела за своего мужа генерала Н. Скоблина и половины пятнадцатилетнего срока французской каторги, на которой она и умрет. Не без оснований Цветаевой мнилось такое же будущее.

После московских бед и бедствий ее будущее окажется еще хуже. В Чистополе ее как всеми проклятую не возьмут даже посудомойкой в столовую эвакуированного Союза писателей. А гвоздь, который она с год уже для себя присматривала и подыскивала, в дому Бродельщиковых в Елабуге, где они пристроились с Муром, окажется надежным, крепким…

И все-таки вопреки всему, что было столь же очевидно, сколь и невыносимо… «Но с мокрых пальцев облизнет чернила» и припишет под своим никем не заказанным переводом, который «переводила для себя /и для Лермонтова/»:

«Кажется, хорошо».

Валерий БОСЕНКО

* * *
Je suis un autre que Byron,
Nouveau sur cette terre ronde.
Comme Byron haï du monde
Mais Russe jusqu’à mon tréfonds.

* * *
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.

SUR LA MORT DU POETE
Sous une vile calomnie
Tombé, l’esclave de l’honneur!
Plein de vengeance inassouvie,
Du plomb au sein, la haine au cœur.
Ne put souffrir ce cœur unique
Les viles trames d’ici-bas,
Il se dressa contre la clique.
Seul il vécut – seul il tomba.
Tué! Ni larmes, ni louanges
Ne ressuscitent du tombeau.
Tous vos regrets – plus rien n’y change,
Pour lui le grand débat est clos.
Un noble don vous pourchassâtes –
Unique sous le firmament,
Incendiaires qui soufflâtes
Sans trêve sur le feu dormant.
Tu as vaincu, humaine lie!
Triomphe! Ton succès est beau.
A terre le divin génie,
A terre le divin flambeau!

Son assassin avec aisance
Visa – et le destin fut là.
Le vide cњur bat en cadence
Et l’arme ne bronchera pas.
Qui est-ce? Un maître de l’astuce,
Pas autre chose qu’un fuyard,
Chercheur de titre, par hasard
Il est venu en terre russe.
Est plein d’un souriant dédain
Pour nos statuts et nos coutumes.
Qu’a-t-il compris à sa victime?
A-t-il compris quelle sublime
Merveille détruisait sa main?
.............................................
Et vous, seigneurs à l’âme basse,
De tristes pères tristes rejetons,
Vous dont les bottes insolemment terrassent
Les nobles au grand cњur, les pauvres au grand nom,
Vous, foule de mendiants sur l’escalier du trône,
Serviles assassins et orgueilleux valets,
La loi vous couvre, la rumeur vous prône,
Tout tremble devant vous, tout ploie et tout se tait.

СМЕРТЬ ПОЭТА
Погиб Поэт! – невольник чести –
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа Поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
Убит!.. к чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!
Не вы ль сперва так злобно гнали
Его свободный, смелый дар
И для потехи раздували
Чуть затаившийся пожар?
Что ж? веселитесь… он мучений
Последних вынести не мог:
Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок.

Его убийца хладнокровно
Навел удар… спасенья нет:
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет.
И что за диво?.. издалека,
Подобный сотням беглецов
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока;
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..

ENNUI ET TRISTESSE
Ennui et tristesse... A qui donnerai-je la main
A l’heure où plus rien ne nous leurre?
Désirs? A quoi bon désirer constamment et en vain?
Et l’heure s’en va – la meilleure.

Aimer – mais qui donc? A quoi bon – ces amours pour un jour?
Que dure l’amour le plus tendre?
Je sonde mon cњur. Ce qui fut, est parti sans retour,
Et tout ce qui est n’est que cendre.

Je vois mes passions, sous la faux de la froide raison
Gisant – comme tiges éparses.
Oh, vie! Soupirs et plaisirs et retour des saisons –
Oh, vie, tu n’es qu’une farce.

И СКУЧНО И ГРУСТНО
И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды…
Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..
А годы проходят – все лучшие годы!

Любить… но кого же?.. на время – не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и все там ничтожно…

Что страсти? – ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, –
Такая пустая и глупая шутка…

* * *
Adieu, pays mangé des puces!
Pays de serfs, pays de grands!
Adieu, gendarmes bleu de Prusse,
Adieu, esclaves-paysans!

Peut-être que ces monts de glace
Me cacheront à tes pachas,
A leur regard qui tout embrasse,
A leur pouvoir au trop long bras.

* * *
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.

Быть может, за стеной Кавказа
Укроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.

UN REVE
Blessé à mort, par un midi de flamme,

Je reposais. Mon corps rendait mon âme.
En lentes gouttes s’écoulait mon sang.

Abandonné aux serres des rapaces,
Seul je gisais au pied des fauves monts
Et le soleil brûlait ma pâle face
Sans m’éveiller de mon sommeil de plomb.

Et je rêvais: illuminé de cierges
Un gai festin là-bas, à la maison,
Et sur les lèvres de ces belles vierges
Avec des rires revenait mon nom.
Mais entre toutes il en était une:
De la belle heure négligeant la loi,
Elle rêvait, penchant sa tête brune,
Dieu sait à quoi rêvait, Dieu sait pourquoi.

Elle rêvait: du plomb dans la poitrine,
Dans un vallon du sombre Daguestan
Je reposais. En gouttes purpurines
Sur l’herbe sèche s’écoulait mon sang.

СОН
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая еще дымилась рана,
По капле кровь точилася моя.

Лежал один я на песке долины;
Уступы скал теснилися кругом,
И солнце жгло их желтые вершины
И жгло меня – но спал я мертвым сном.

И снился мне сияющий огнями
Вечерний пир в родимой стороне.
Меж юных жен, увенчанных цветами,
Шел разговор веселый обо мне.

Но в разговор веселый не вступая,
Сидела там задумчиво одна,
И в грустный сон душа ее младая
Бог знает чем была погружена;

И снилась ей долина Дагестана;
Знакомый труп лежал в долине той;
В его груди, дымясь, чернела рана,
И кровь лилась хладеющей струей.

BERCEUSE COSAQUE
Dors, mon bel enfant! Silence!
Clos tes doux beaux yeux.
Sous la lune se balance
Ton berceau d’osier.

Je te conterai des contes,
Chanterai des chants;
A qui dort la nuit est prompte.
Dors, mon bel enfant.

Vagues roulent, perles pleuvent.
Tout velu, tout noir,
Un Tchetchène sort du fleuve,
Tât
e son poignard.

Mais ton père ni Tchetchène
Ni démon ne craint.
Dors, mon bel enfant des plaines,
Dors, ma fleur de lin.

Oh, que vite le temps passe
De son pas égal!
Te voilà, riant d’audace
Sur un grand cheval.

Que ta selle sera belle,
Toute en perles d’or!
Dors, mon ange, sous mon aile,
Dors, mon doux trésor!

Par le cњur et par la taille
Vrai enfant du Don,
Partiras pour la bataille
Sans tourner le front.

Que de larmes mes deux manches
Essuieront ce jour!
Sous la haute lune blanche
Dors, mon bel amour!

Feuilles viennent, feuilles partent,
Le jour prierai,
La nuit tirerai les cartes,
Toujours pleurerai,

Me disant que tu t’ennuies
Chez les mécréants –
Chère vie de ma vie,
Dors, mon bel enfant.

Tu emporteras en guerre
Ce bijou bé nit,
C’est du Don la Bonne Mère,
Prie-la, petit!

Et au pire de l’attaque
Pense à ta maman.
Dors, mon bel enfant cosaque,
Dors, mon bel enfant!

КАЗАЧЬЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСНЯ
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
Тихо смотрит месяц ясный
В колыбель твою.
Стану сказывать я сказки,
Песенку спою;
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.

По камням струится Терек,
Плещет мутный вал;
Злой чечен ползет на берег,
Точит свой кинжал;
Но отец твой старый воин,
Закален в бою:
Спи, малютка, будь спокоен,
Баюшки-баю.

Сам узнаешь, будет время,
Бранное житье;
Смело вденешь ногу в стремя
И возьмешь ружье.
Я седельце боевое
Шелком разошью…
Спи, дитя мое родное,
Баюшки-баю.

Богатырь ты будешь с виду
И казак душой.
Провожать тебя я выйду –
Ты махнешь рукой…
Сколько горьких слез украдкой
Я в ту ночь пролью!..
Спи, мой ангел, тихо, сладко,
Баюшки-баю.

Стану я тоской томиться,
Безутешно ждать;
Стану целый день молиться,
По ночам гадать;
Стану думать, что скучаешь
Ты в чужом краю…
Спи ж, пока забот не знаешь,
Баюшки-баю.

Дам тебе я на дорогу
Образок святой;
Ты его, моляся Богу,
Ставь перед собой;
Да готовясь в бой опасный,
Помни мать свою…
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.

L’AMOUR DU MORT
Qu’importe que la tombe blême
Prive mon corps?
Toujours, toujours mon âme t’aime,
Toujours, encor!

Oh, rêve qui m’ôte la vie!
Cloué, bandé,
Au froid pays où tout s’oublie
Je t’ai gardé.

Dans cette souterraine ville
Aux toits si lourds
J’ai espéré dormir tranquille,
Et c’est l’amour!

J’ai vu les hôtes de l’espace
Et j’ai pleuré
Car nul d’entre eux n’avait ta grâce,
Etre adoré!

Hélas! Que sais-je des délices
Du paradis,
Si tous mes amoureux supplices
M’y ont suivi!

Et me voici, ô jeune femme,
A tes genoux!
Toujours en pleurs, toujours en flamme,
Toujours jaloux!

Enfant! Quand un démon effleure
Ta joue en fleur
Mon âme d’homme qui demeure
Répand des pleurs,

Et lorsqu’on t’endormant tu nommes
Un homme heureux
Mon cњur qui fut celui d’un homme
Refond au feu –

N’en aimera jamais un autre,
La tombe voit!
Par l’âpre amour qui fut le nôtre,
Tu es à moi.

Malgré les messes mortuaires
Et le froment
Le pauvre mort dans son suaire
Reste un amant.

ЛЮБОВЬ МЕРТВЕЦА
Пускай холодною землею
Засыпан я,
О друг! Всегда, везде с тобою
Душа моя
Любви безумного томленья,
Жилец могил,
В стране покоя и забвенья
Я не забыл.

Без страха в час последней муки
Покинув свет,
Отрады ждал я от разлуки –
Разлуки нет.
Я видел прелесть бестелесных
И тосковал,
Что образ твой в чертах небесных
Не узнавал.

Что мне сиянье божьей власти
И рай святой?
Я перенес земные страсти
Туда с собой.
Ласкаю я мечту родную
Везде одну;
Желаю, плачу и ревную
Как в старину.

Коснется ль чуждое дыханье
Твоих ланит,
Моя душа в немом страданье
Вся задрожит.
Случится ль, шепчешь засыпая
Ты о другом,
Твои слова текут пылая
По мне огнем.

Ты не должна любить другого,
Нет, не должна,
Ты мертвецу, святыней слова,
Обручена,
Увы, твой страх, твои моленья,
К чему оне?
Ты знаешь, мира и забвенья
Не надо мне!

(Sur O. Senkovski)

C’est un intrus parmi vous autres Russes,
Et rien n’y changera jamais:
A ses jurons l’on reconnaît la Prusse
Et quand il loue, c’est un Polonais.

ЭПИГРАММА

На О.И. Сенковского

Под фирмой иностранной иноземец
Не утаил себя никак –
Бранится пошло: ясно немец;
Похвалит: видно, что поляк.

Et l’an viendra – l’an noir de mon pays –
Quand le pouvoir aux Tzars sera ravi...

ПРЕДСКАЗАНИЕ

Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет…

* * *

Toujours le Polonais se lève
Pour la divine liberté
Et tombent sous son ronge glaive

Les defenseurs des Majestes.

* * *
Опять вы, гордые, восстали
За независимость страны,
И снова перед вами пали
Самодержавия сыны.

PATRIE
Je sius a toi, patrie bienaimée!
Mai quel amour mystérieux.
Ni ta tonnante renommée,
Ni ton repos confiant et orgueilleux,
Ne ton passé, chanté par nos nourrices,
Ne m’attendrissent, ni ne me ravissent.

Mais je chéris, si tu savais comment!
Tes vastes champs dans leur neigeux silence,
Tes sombres bois qu’un rude vent balance,
Tes fleuves, larges comme l’Océan.
Dans un bruyant charriot j’aime courir les routes
Guetter les rouges feux de tes villages gris
J’aime ta route qui chemine,
Tes charretiers et tes chevaux,
Et quelque part sur la colline
Ce pale couple de bouleaux.

Profondément jusqu’aux entrailles
J’aime l’ennui de tes relais,
Et ton isba au toit de paille,
Et la fenêtre aux gais volets.

Et que de fois dans la nuit noire
J’ai oublié tous mes tourments
En regardant danser et boire
Tes doux et simples paysans.

РОДИНА
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.

Но я люблю – за что, не знаю сам –
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям;
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень;

Люблю дымок спаленной жнивы,
В степи кочующий обоз
И на холме средь желтой нивы
Чету белеющих берез.
С отрадой, многим незнакомой,
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.



Транспорт