Эрих ремарк - на западном фронте без перемен. Эрих мария ремарк - на западном фронте без перемен Эрих мария ремарк на западном

Их вырвали из привычной жизни… Их швырнули в кровавую грязь войны… Когда-то они были юношами, учившимися жить и мыслить. Теперь они – пушечное мясо. Солдаты. И учатся они – выживать и не думать. Тысячи и тысячи навеки лягут на полях Первой мировой. Тысячи и тысячи вернувшихся еще пожалеют, что не легли вместе с убитыми. Но пока что – на западном фронте все еще без перемен…

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги На Западном фронте без перемен (Эрих Мария Ремарк, 1929) предоставлен нашим книжным партнёром - компанией ЛитРес .

К нам прибыло пополнение. Пустые места на нарах заполняются, и вскоре в бараках уже нет ни одного свободного тюфяка с соломой. Часть вновь прибывших – старослужащие, но кроме них к нам прислали двадцать пять человек молодняка из фронтовых пересыльных пунктов. Они почти на год моложе нас. Кропп толкает меня:

– Ты уже видел этих младенцев?

Я киваю. Мы принимаем гордый, самодовольный вид, устраиваем бритье во дворе, ходим, сунув руки в карманы, поглядываем на новобранцев и чувствуем себя старыми служаками.

Катчинский присоединяется к нам. Мы разгуливаем по конюшням и подходим к новичкам, которые как раз получают противогазы и кофе на завтрак. Кат спрашивает одного из самых молоденьких:

– Ну что, небось уж давно ничего дельного не лопали?

Новичок морщится:

– На завтрак – лепешки из брюквы, на обед – винегрет из брюквы, на ужин – котлеты из брюквы с салатом из брюквы.

Катчинский свистит с видом знатока.

– Лепешки из брюквы? Вам повезло, ведь теперь уже делают хлеб из опилок. А что ты скажешь насчет фасоли, не хочешь ли чуток?

Парня бросает в краску:

– Нечего меня разыгрывать.

Катчинский немногословен:

– Бери котелок…

Мы с любопытством идем за ним. Он подводит нас к бочонку, стоящему возле его тюфяка. Бочонок и в самом деле почти заполнен фасолью с говядиной. Катчинский стоит перед ним важный, как генерал, и говорит:

– А ну, налетай! Солдату зевать не годится!

Мы поражены.

– Вот это да, Кат! И где ты только раздобыл такое? – спрашиваю я.

– Помидор рад был, что я его избавил от хлопот. Я ему за это три куска парашютного шелка дал. А что, фасоль и в холодном виде еда что надо, а?

С видом благодетеля он накладывает парнишке порцию и говорит:

– Если заявишься сюда еще раз, в правой руке у тебя будет котелок, а в левой – сигара или горсть табачку. Понятно?

Затем он оборачивается к нам:

– С вас я, конечно, ничего не возьму.


Катчинский совершенно незаменимый человек – у него есть какое-то шестое чувство. Такие люди, как он, есть везде, но заранее их никогда не распознаешь. В каждой роте есть один, а то и два солдата из этой породы. Катчинский – самый пройдошливый из всех, кого я знаю. По профессии он, кажется, сапожник, но дело не в этом – он знает все ремесла. С ним хорошо дружить. Мы с Кроппом дружим с ним, Хайе Вестхус тоже, можно считать, входит в нашу компанию. Впрочем, он скорее исполнительный орган: когда проворачивается какое-нибудь дельце, для которого нужны крепкие кулаки, он работает по указаниям Ката. За это он получает свою долю.

Вот прибываем мы, например, ночью в совершенно незнакомую местность, в какой-то жалкий городишко, при виде которого сразу становится ясно, что здесь давно уже растащили все, кроме стен. Нам отводят ночлег в неосвещенном здании маленькой фабрики, временно приспособленной под казарму. В нем стоят кровати, вернее, деревянные рамы, на которые натянута проволочная сетка.

Спать на этой сетке жестко. Нам нечего подложить под себя – одеяла нужны нам, чтобы укрываться. Плащ-палатка слишком тонка.

Кат выясняет обстановку и говорит Хайе Вестхусу:

– Ну-ка, пойдем со мной.

Они уходят в город, хотя он им совершенно незнаком. Через какие-нибудь полчаса они возвращаются, в руках у них огромные охапки соломы. Кат нашел конюшню, а в ней была солома. Теперь спать нам будет хорошо, и можно бы уже ложиться, да только животы у нас подводит от голода.

Кропп спрашивает какого-то артиллериста, который давно уже стоит со своей частью здесь:

– Нет ли тут где-нибудь столовой?

Артиллерист смеется:

– Ишь чего захотел! Здесь хоть шаром покати. Здесь ты и корки хлеба не достанешь.

– А что, из местных здесь никто уже не живет?

Артиллерист сплевывает:

– Почему же, кое-кто остался. Только они сами трутся у каждого котла и попрошайничают.

Дело плохо. Видно, придется подтянуть ремень потуже и ждать до утра, когда подбросят продовольствие.

Но вот я вижу, что Кат надевает фуражку, и спрашиваю:

– Куда ты, Кат?

– Разведать местность. Может, выжмем что-нибудь.

Неторопливо выходит он на улицу.

Артиллерист ухмыляется:

– Выжимай, выжимай! Смотри не надорвись!

В полном разочаровании мы заваливаемся на койки и уже подумываем, не сглодать ли по кусочку из неприкосновенного запаса. Но это кажется нам слишком рискованным. Тогда мы пытаемся отыграться на сне.

Кропп переламывает сигарету и дает мне половину. Тьяден рассказывает о бобах с салом – блюде, которое так любят в его родных краях. Он клянет тех, кто готовит их без стручков. Прежде всего варить надо все вместе – картошку, бобы и сало – ни в коем случае не в отдельности. Кто-то ворчливо замечает, что, если Тьяден сейчас же не замолчит, он из него самого сделает бобовую кашу. После этого в просторном цеху становится тихо и спокойно. Только несколько свечей мерцают в горлышках бутылок да время от времени сплевывает артиллерист.

Мы уже начинаем дремать, как вдруг дверь открывается и на пороге появляется Кат. Сначала мне кажется, что я вижу сон: под мышкой у него два каравая хлеба, а в руке – перепачканный кровью мешок с кониной.

Артиллерист роняет трубку изо рта. Он ощупывает хлеб:

– В самом деле, настоящий хлеб, да еще теплый!

Кат не собирается распространяться на эту тему. Он принес хлеб, а остальное не имеет значения. Я уверен, что, если бы его высадили в пустыне, он через час устроил бы ужин из фиников, жаркого и вина.

Он коротко бросает Хайе:

– Наколи дров!

Затем он вытаскивает из-под куртки сковородку и вынимает из кармана пригоршню соли и даже кусочек жира – он ничего не забыл. Хайе разводит на полу костер. Дрова звонко трещат в пустом цеху. Мы слезаем с коек.

Артиллерист колеблется. Он подумывает, не выразить ли ему свое восхищение, – быть может, тогда и ему что-нибудь перепадет. Но Катчинский даже не смотрит на артиллериста, он для него просто пустое место. Тот уходит, бормоча проклятия.

Кат знает способ жарить конину, чтобы она стала мягкой. Ее нельзя сразу же класть на сковородку, а то она будет жесткой. Сначала ее надо поварить в воде. С ножами в руках мы садимся на корточки вокруг огня и наедаемся до отвала.

Вот какой у нас Кат. Если бы было на свете место, где раздобыть что-нибудь съестное можно было бы только раз в году в течение одного часа, то именно в этот час он, словно по наитию, надел бы фуражку, отправился в путь и, устремившись, как по компасу, прямо к цели, разыскал бы эту снедь.

Он находит все: когда холодно, он найдет печурку и дрова, он отыскивает сено и солому, столы и стулья, но прежде всего – жратву. Это какая-то загадка, он достает все это словно из-под земли, как по волшебству. Он превзошел самого себя, когда достал четыре банки омаров. Впрочем, мы предпочли бы им кусок сала.


Мы разлеглись у бараков, на солнечной стороне. Пахнет смолой, летом и потными ногами.

Кат сидит возле меня; он никогда не прочь побеседовать. Сегодня нас заставили целый час тренироваться – мы учились отдавать честь, так как Тьяден небрежно откозырял какому-то майору. Кат все никак не может забыть этого. Он заявляет:

– Вот увидите, мы проиграем войну из-за того, что слишком хорошо умеем козырять.

К нам подходит Кропп. Босой, с засученными штанами, он вышагивает, как журавль. Он постирал свои носки и кладет их сушиться на траву. Кат смотрит в небо, испускает громкий звук и задумчиво поясняет:

– Этот вздох издал горох.

Кропп и Кат вступают в дискуссию. Одновременно они заключают пари на бутылку пива об исходе воздушного боя, который сейчас разыгрывается над нами.

Кат твердо придерживается своего мнения, которое он как старый солдат-балагур и на этот раз высказывает в стихотворной форме: «Когда бы все были равны, на свете б не было войны».

В противоположность Кату Кропп – философ. Он предлагает, чтобы при объявлении войны устраивалось нечто вроде народного празднества, с музыкой и входными билетами, как во время боя быков. Затем на арену должны выйти министры и генералы враждующих стран в трусиках, вооруженные дубинками, и пусть они схватятся друг с другом. Кто останется в живых, объявит свою страну победительницей. Это было бы проще и справедливее, чем то, что делается здесь, где друг с другом воюют совсем не те люди.

Предложение Кроппа имеет успех. Затем разговор постепенно переходит на муштру в казармах.

При этом мне вспоминается одна картина. Раскаленный полдень на казарменном дворе. Зной неподвижно висит над плацем. Казармы словно вымерли. Все спят. Слышно только, как тренируются барабанщики; они расположились где-то неподалеку и барабанят неумело, монотонно, тупо. Замечательное трезвучие: полуденный зной, казарменный двор и барабанная дробь!

В окнах казармы пусто и темно. Кое-где на подоконниках сушатся солдатские штаны. На эти окна смотришь с вожделением. В казармах сейчас прохладно.

О, темные, душные казарменные помещения с вашими железными койками, одеялами в клетку, высокими шкафчиками и стоящими перед ними скамейками! Даже и вы можете стать желанными; более того: здесь, на фронте, вы озарены отблеском сказочно далекой родины и дома, вы, чуланы, пропитанные испарениями спящих и их одежды, пропахшие перестоявшейся пищей и табачным дымом!

Катчинский живописует их, не жалея красок и с большим воодушевлением. Чего бы мы ни отдали за то, чтобы вернуться туда! Ведь о чем-нибудь большем мы даже и думать не смеем…

А занятия по стрелковому оружию в ранние утренние часы: «Из чего состоит винтовка образца девяносто восьмого года?» А занятия по гимнастике после обеда: «Кто играет на рояле – шаг вперед. Правое плечо вперед – шагом марш. Доложите на кухне, что вы прибыли чистить картошку».

Мы упиваемся воспоминаниями. Вдруг Кропп смеется и говорит:

– В Лейне пересадка.

Это была любимая игра нашего капрала. Лейне – узловая станция. Чтобы наши отпускники не плутали на ее путях, Химмельштос обучал нас в казарме, как делать пересадку. Мы должны были усвоить, что, если хочешь пересесть в Лейне с дальнего поезда на местный, надо пройти через тоннель. Каждый из нас становился слева от своей койки, которая изображала этот тоннель. Затем подавалась команда: «В Лейне пересадка!» – и все с быстротой молнии пролезали под койками на другую сторону. Мы упражнялись в этом часами…

Тем временем немецкий аэроплан успели сбить. Он падает, как комета, волоча за собой хвост из дыма. Кропп проиграл на этом бутылку пива и с неохотой отсчитывает деньги.

– А когда Химмельштос был почтальоном, он наверняка был скромным человеком, – сказал я, после того как Альберт справился со своим разочарованием, – но стоило ему стать унтер-офицером, как он превратился в живодера. Как это получается?

Этот вопрос растормошил Кроппа:

– Да и не только Химмельштос, это случается с очень многими. Как получат нашивки или саблю, так сразу становятся совсем другими людьми, словно бетону нажрались.

– Все дело в мундире, – высказываю я предположение.

– Да, в общем, примерно так, – говорит Кат, готовясь произнести целую речь, – но причину надо искать не в этом. Видишь ли, если ты приучишь собаку есть картошку, а потом положишь ей кусок мяса, то она все ж таки схватит мясо, потому что это у нее в крови. А если ты дашь человеку кусочек власти, с ним будет то же самое: он за нее ухватится. Это получается само собой, потому что человек как таковой – перво-наперво скотина, и разве только сверху у него бывает слой порядочности, все равно что горбушка хлеба, на которую намазали сала. Вся военная служба в том и состоит, что у одного есть власть над другим. Плохо только то, что у каждого ее слишком много; унтер-офицер может гонять рядового, лейтенант – унтер-офицера, капитан – лейтенанта, да так, что человек с ума сойти может. И так как каждый из них знает, что это его право, то у него и появляются такие вот привычки. Возьми самый простой пример: вот идем мы с учений и устали, как собаки. А тут команда: «Запевай!» Конечно, поем мы так, что слушать тошно: каждый рад, что хоть винтовку-то еще тащить может. И вот уже роту повернули кругом и в наказание заставили заниматься еще часок. На обратном пути опять команда: «Запевай!» – и на этот раз мы поем по-настоящему. Какой во всем этом смысл? Да просто командир роты поставил на своем, ведь у него есть власть. Никто ему ничего на это не скажет, наоборот, все считают его настоящим офицером. А ведь это еще мелочь, они еще и не такое выдумывают, чтобы покуражиться над нашим братом. И вот я вас спрашиваю: кто, на какой штатской должности, пусть даже в самом высоком чине, может себе позволить что-либо подобное, не рискуя, что ему набьют морду? Такое можно себе позволить только в армии! А это, знаете ли, хоть кому голову вскружит! И чем более мелкой сошкой человек был в штатской жизни, тем больше задается здесь.

– Ну да, как говорится, дисциплинка нужна, – небрежно вставляет Кропп.

– К чему придраться, они всегда найдут, – ворчит Кат. – Ну что ж, может, так оно и надо. Но только нельзя же издеваться над людьми. А вот попробуй объяснить все это какому-нибудь слесарю, батраку или вообще рабочему человеку, попробуй растолковать это простому пехотинцу – а ведь их здесь больше всего, – он видит только, что с него дерут три шкуры, а потом отправят на фронт, и он прекрасно понимает, что нужно и что не нужно. Если простой солдат здесь на передовых держится так стойко, так это, доложу я вам, просто удивительно! То есть просто удивительно!

Все соглашаются, так как каждый из нас знает, что муштра кончается только в окопах, но уже в нескольких километрах от передовой она начинается снова, причем начинается с самых нелепых вещей – с козыряния и шагистики. Солдата надо во что бы то ни стало чем-нибудь занять, это железный закон.

Но тут появляется Тьяден, на его лице красные пятна. Он так взволнован, что даже заикается. Сияя от радости, он произносит, четко выговаривая каждый слог:

– Химмельштос едет к нам. Его отправили на фронт.

…К Химмельштосу Тьяден питает особую ненависть, так как во время нашего пребывания в барачном лагере Химмельштос «воспитывал» его на свой манер. Тьяден мочится под себя, этот грех случается с ним ночью, во сне. Химмельштос безапелляционно заявил, что это просто лень, и нашел прекрасное, вполне достойное своего изобретателя средство, как исцелить Тьядена.

Химмельштос отыскал в соседнем бараке другого солдата, страдавшего тем же недугом, по фамилии Киндерфатер, и перевел его к Тьядену. В бараках стояли обычные армейские койки, двухъярусные, с проволочной сеткой. Химмельштос разместил Тьядена и Киндерфатера так, что одному из них досталось верхнее место, другому – нижнее. Понятно, что лежащему внизу приходилось несладко. Зато на следующий вечер они должны были меняться местами: лежащий внизу перебирался наверх, и таким образом совершалось возмездие. Химмельштос называл это самовоспитанием.

Это была подлая, хотя и остроумная выдумка. К сожалению, из нее ничего не вышло, так как предпосылка оказалась все же неправильной: в обоих случаях дело объяснялось вовсе не ленью. Для того чтобы понять это, достаточно было посмотреть на их землистого цвета кожу. Дело кончилось тем, что каждую ночь кто-нибудь из них спал на полу. При этом мог легко простудиться…

Тем временем Хайе тоже подсел к нам. Он подмигивает мне и любовно потирает свою лапищу. С ним вместе мы пережили прекраснейший день нашей солдатской жизни. Это было накануне нашей отправки на фронт. Мы были прикомандированы к одному из полков с многозначным номером, но сначала нас еще вызвали для экипировки опять в гарнизон, однако послали не на сборный пункт, а в другие казармы. На следующий день рано утром мы должны были выехать. Вечером мы собрались вместе, чтобы расквитаться с Химмельштосом. Уже несколько месяцев тому назад мы поклялись друг другу сделать это. Кропп шел в своих планах даже еще дальше: он решил, что после войны пойдет служить по почтовому ведомству, чтобы впоследствии, когда Химмельштос снова будет почтальоном, стать его начальником. Он с упоением рисовал себе, как будет школить его. Поэтому-то Химмельштос никак не мог сломить нас; мы всегда рассчитывали на то, что рано или поздно он попадется в наши руки, уж во всяком случае в конце войны.

Пока что мы решили как следует отдубасить его. Что особенного смогут нам за это сделать, если он нас не узнает, а завтра утром мы все равно уедем?

Мы уже знали пивную, в которой он сидел каждый вечер. Когда он возвращался оттуда в казармы, ему приходилось идти по неосвещенной дороге, где не было домов. Там мы и подстерегали его, спрятавшись за грудой камней. Я прихватил с собой постельник. Мы дрожали от нетерпения. А вдруг он будет не один? Наконец послышались его шаги – мы их уже изучили, ведь мы так часто слышали их по утрам, когда дверь казармы распахивалась и дневальные кричали во всю глотку: «Подъем!»

– Один? – шепнул Кропп.

Мы с Тьяденом крадучись обошли камни.

Вот уже сверкнула пряжка на ремне Химмельштоса. Как видно, унтер-офицер был немного навеселе: он пел. Ничего не подозревая, он прошел мимо нас.

Мы схватили постельник, набросили его, бесшумно прыгнув сзади на Химмельштоса, и резко рванули концы так, что тот, стоя в белом мешке, не мог поднять руки. Песня умолкла.

Еще мгновение, и Хайе Вестхус был возле Химмельштоса. Широко расставив локти, он отшвырнул нас – так ему хотелось быть первым. Смакуя каждое движение, он стал в позу, вытянул свою длинную, как семафор, ручищу с огромной, как лопата, ладонью и так двинул по мешку, что этот удар мог бы убить быка.

Химмельштос перекувыркнулся, отлетел метров на пять и заорал благим матом. Но и об этом мы подумали заранее: у нас была с собой подушка. Хайе присел, положил подушку себе на колени, схватил Химмельштоса за то место, где должна быть голова, и прижал ее к подушке. Голос унтер-офицера тотчас же стал приглушенным. Время от времени Хайе давал ему перевести дух, и тогда мычание на минуту превращалось в великолепный звонкий крик, который тут же вновь ослабевал до писка.

Тут Тьяден отстегнул у Химмельштоса подтяжки и спустил ему штаны. Плетку Тьяден держал в зубах. Затем он поднялся и заработал руками.

Это была дивная картина: лежавший на земле Химмельштос, склонившийся над ним и державший его голову на коленях Хайе, с дьявольской улыбкой на лице и с разинутым от наслаждения ртом, затем вздрагивающие полосатые кальсоны на кривых ногах, выделывающие под спущенными штанами самые замысловатые движения, а над ними в позе дровосека неутомимый Тьяден. В конце концов нам пришлось силой оттащить его, а то бы мы никогда не дождались своей очереди.

Наконец Хайе снова поставил Химмельштоса на ноги и в заключение исполнил еще один индивидуальный номер. Размахнувшись правой рукой чуть не до неба, словно собираясь захватить пригоршню звезд, он влепил Химмельштосу оплеуху. Химмельштос опрокинулся навзничь. Хайе снова поднял его, привел в исходное положение и, показав высокий класс точности, закатил ему вторую – на этот раз левой рукой. Химмельштос взвыл и, став на четвереньки, пустился наутек. Его полосатый почтальонский зад светился в лучах луны.

Мы ретировались на рысях.

Хайе еще раз оглянулся и сказал удовлетворенно, злобно и несколько загадочно:

– Кровавая месть – как кровяная колбаса.

В сущности, Химмельштосу следовало бы радоваться: ведь его слова о том, что люди всегда должны взаимно воспитывать друг друга, не остались втуне, они были применены к нему самому. Мы оказались понятливыми учениками и хорошо усвоили его метод.

Он так никогда и не дознался, кто ему устроил этот сюрприз. Правда, при этом он приобрел постельник, которого мы уже не нашли на месте происшествия, когда заглянули туда через несколько часов.

События этого вечера были причиной того, что, отъезжая на следующее утро на фронт, мы держались довольно молодцевато. Какой-то старик с развевающейся окладистой бородой был так тронут нашим видом, что назвал нас юными героями.

Роман «На Западном фронте без перемен» увидел свет в 1929-м году. Многие издатели сомневались в его успехе – слишком уж откровенен и нехарактерен он был для существовавшей в то время в обществе идеологии героизации проигравшей Первую мировую войну Германии. Эрих Мария Ремарк , ушедший в 1916-м году на войну добровольцем, в своём произведении выступил не столько автором, сколько беспощадным свидетелем того, что увидел на европейских полях сражений. Честно, просто, без лишних эмоций, но с беспощадной жестокостью автор описал все ужасы войны, которые безвозвратно погубили его поколение. «На Западном фронте без перемен» - роман не о героях, а о жертвах, к которым Ремарк причисляет как погибших, так и спасшихся от снарядов молодых людей.

Главные герои произведения – вчерашние школьники, как и автор, ушедшие на фронт добровольцами (учащиеся одного класса – Пауль Боймер, Альберт Кропп, Мюллер, Леер, Франц Кеммерих), и их старшие боевые товарищи (слесарь Тьяден, рабочий-торфяник Хайе Вестхус, крестьянин Детеринг, умеющий выкрутиться из любой ситуации Станислав Катчинский) – не столько живут и воюют, сколько пытаются спастись от смерти. Попавшиеся на удочку учительской пропаганды молодые люди быстро поняли, что война – это не возможность доблестно послужить своей родине, а самая обычная бойня, в которой нет ничего героического и человечного.

Первый артиллерийский обстрел сразу же всё расставил по своим местам – авторитет педагогов рухнул, потянув за собой то мировоззрение, которое они прививали. На поле боя всё, чему учили героев в школе, оказалось ненужным: на смену физическим законам пришли законы жизненные, заключающиеся в знании того, «как закуривать под дождём и на ветру» и как лучше... убивать – «удар штыком лучше всего наносить в живот, а не в рёбра, потому что в животе штык не застревает» .

Первая мировая война разделила не только народы – она разорвала внутреннюю связь между двумя поколениями: в то время как «родители» ещё писали статьи и произносили речи о героизме, «дети» проходили через лазареты и умирающих; в то время как «родители» ещё ставили превыше всего служение государству, «дети» уже знали, что нет ничего сильнее страха смерти. По мнению Пауля, осознание этой истины не сделало никого из них «ни бунтовщиком, ни дезертиром, ни трусом» , но оно дало им ужасное прозрение.

Внутренние изменения в героях начали происходить ещё на этапе казарменной муштры, состоявшей из бессмысленного козыряния, стояния навытяжку, шагистики, взятия на караул, поворотов направо и налево, щёлканья каблуками и постоянной брани и придирок. Подготовка к войне сделала юношей «чёрствыми, недоверчивыми, безжалостными, мстительными, грубыми» - война показала им, что именно в этих качествах они нуждались для того, чтобы выжить. Казарменная учёба выработала в будущих солдатах «сильное, всегда готовое претвориться в действие чувство взаимной спаянности» - война превратила его в «единственно хорошее» , что она могла дать человечеству – «товарищество» . Вот только от бывших одноклассников на момент начала романа осталось двенадцать человек вместо двадцати: семеро уже были убиты, четверо ранены, один – попал в сумасшедший дом, а на момент его завершения – никого. Ремарк оставил на поле боя всех, в том числе и своего главного героя – Пауля Боймера, философские рассуждения которого постоянно врывались в ткань повествования, чтобы объяснить читателю суть происходящего, понятную только солдату.

Война для героев «На Западном фронте без перемен» проходит в трёх художественных пространствах : на передовой, на фронте и в тылу. Страшнее всего приходится там, где постоянно рвутся снаряды, а атаки сменяются контратаками, где осветительные ракеты лопаются «дождём белых, зелёных и красных звёзд» , а раненые лошади кричат так страшно, словно весь мир умирает вместе с ними. Там, в этом «зловещем водовороте» , который затягивает человека, «парализуя всякое сопротивление» , единственным «другом, братом и матерью» для солдата становится земля, ведь именно в её складках, впадинах и ложбинках можно спрятаться, повинуясь единственному возможному на поле боя инстинкту – инстинкту зверя. Там, где жизнь зависит только от случая, а смерть подстерегает человека на каждом шагу, возможно всё – прятаться в развороченных бомбами гробах, убивать своих, чтобы избавить их от мучений, жалеть об изъеденном крысами хлебе, несколько дней подряд слушать, как кричит от боли умирающий, которого невозможно найти на поле боя.

Тыловая часть фронта – пограничное пространство между военной и мирной жизнью: в ней есть место простым человеческим радостям – чтению газет, игре в карте, беседе с друзьями, но всё это так или иначе проходит под знаком въевшегося в кровь каждого солдата «огрубления» . Общая уборная, кража продуктов, ожидание удобных ботинок, передающихся от героя к герою по мере их ранения и смерти – совершенно естественные вещи для тех, кто привык бороться за своё существование.

Отпуск, данный Паулю Боймеру, и его погружение в пространство мирного существования окончательно убеждают героя в том, что такие, как он, уже никогда не смогут вернуться назад. Восемнадцатилетние парни, только-только познакомившиеся с жизнью и начинавшие её любить, были вынуждены стрелять по ней и попадать при этом прямо себе в сердце. Для людей старшего поколения, имеющих прочные связи с прошлым (жёны, дети, профессии, интересы) война – болезненный, но всё-таки временный перерыв в жизни, для молодых – бурный поток, который легко вырвал их из зыбкой почвы родительской любви и детских комнат с книжными полками и понёс неизвестно куда.

Бессмысленность войны , в которой один человек должен убивать другого только потому, что кто-то сверху сказал им, что они враги, навсегда отрезала во вчерашних школьниках веру в человеческие стремления и прогресс. Они верят только в войну, поэтому им нет места в мирной жизни. Они верят только в смерть, которой рано или поздно всё заканчивается, поэтому им нет места и в жизни как таковой. «Потерянному поколению» не о чем говорить со своими родителями, знающими войну по слухам и газетам; «потерянному поколению» никогда не передать свой печальный опыт тем, кто придёт за ними. Узнать, что такое война, можно только в окопах; рассказать всю правду о ней можно только в художественном произведении.

Ремарк Эрих Мария .

На Западном фронте без перемен. Возвращение (сборник)

© The Estate of the Late Paulette Remarque, 1929, 1931,

© Перевод. Ю. Афонькин, наследники, 2010

© Издание на русском языке AST Publishers, 2010

На Западном фронте без перемен

Эта книга не является ни обвинением, ни исповедью. Это только попытка рассказать о поколении, которое погубила война, о тех, кто стал ее жертвой, даже если спасся от снарядов.

I

Мы стоим в девяти километрах от передовой. Вчера нас сменили; сейчас наши желудки набиты фасолью с мясом, и все мы ходим сытые и довольные. Даже на ужин каждому досталось по полному котелку; сверх того мы получаем двойную порцию хлеба и колбасы, – словом, живем неплохо. Такого с нами давненько уже не случалось: наш кухонный бог со своей багровой, как помидор, лысиной сам предлагает нам поесть еще; он машет черпаком, зазывая проходящих, и отваливает им здоровенные порции. Он все никак не опорожнит свой «пищемет», и это приводит его в отчаяние. Тьяден и Мюллер раздобыли откуда-то несколько тазов и наполнили их до краев – про запас. Тьяден сделал это из обжорства, Мюллер – из осторожности. Куда девается все, что съедает Тьяден, – для всех нас загадка. Он все равно остается тощим, как селедка.

Но самое главное – курево тоже было выдано двойными порциями. На каждого по десять сигар, двадцать сигарет и по две плитки жевательного табаку. В общем, довольно прилично. На свой табак я выменял у Катчинского его сигареты, итого у меня теперь сорок штук. Один день протянуть можно.

А ведь, собственно говоря, все это нам вовсе не положено. На такую щедрость начальство не способно. Нам просто повезло.

Две недели назад нас отправили на передовую сменять другую часть. На нашем участке было довольно спокойно, поэтому ко дню нашего возвращения каптенармус получил довольствие по обычной раскладке и распорядился варить на роту в сто пятьдесят человек. Но как раз в последний день англичане вдруг подбросили свои тяжелые «мясорубки», пренеприятные штуковины, и так долго били из них по нашим окопам, что мы понесли тяжелые потери, и с передовой вернулось только восемьдесят человек.

Мы прибыли в тыл ночью и тотчас же растянулись на нарах, чтобы первым делом хорошенько выспаться; Катчинский прав: на войне было бы не так скверно, если бы только можно было побольше спать. На передовой ведь никогда толком не поспишь, а две недели тянутся долго.

Когда первые из нас стали выползать из бараков, был уже полдень. Через полчаса мы прихватили наши котелки и собрались у дорогого нашему сердцу «пищемета», от которого пахло чем-то наваристым и вкусным. Разумеется, первыми в очереди стояли те, у кого всегда самый большой аппетит: коротышка Альберт Кропп, самая светлая голова у нас в роте и, наверно, поэтому лишь недавно произведенный в ефрейторы; Мюллер Пятый, который до сих пор таскает с собой учебники и мечтает сдать льготные экзамены: под ураганным огнем зубрит он законы физики; Леер, который носит окладистую бороду и питает слабость к девицам из публичных домов для офицеров: он божится, что есть приказ по армии, обязывающий этих девиц носить шелковое белье, а перед приемом посетителей в чине капитана и выше – брать ванну; четвертый – это я, Пауль Боймер.

Всем четверым по девятнадцати лет, все четверо ушли на фронт из одного класса.

Сразу же за нами стоят наши друзья: Тьяден, слесарь, тщедушный юноша одних лет с нами, самый прожорливый солдат в роте – за еду он садится тонким и стройным, а, поев, встает пузатым, как насосавшийся клоп; Хайе Вестхус, тоже наш ровесник, рабочий-торфяник, который свободно может взять в руку буханку хлеба и спросить: «А ну-ка отгадайте, что у меня в кулаке?»; Детеринг, крестьянин, который думает только о своем хозяйстве и о своей жене; и, наконец, Станислав Катчинский, душа нашего отделения, человек с характером, умница и хитрюга, – ему сорок лет, у него землистое лицо, голубые глаза, покатые плечи и необыкновенный нюх насчет того, когда начнется обстрел, где можно разжиться съестным и как лучше всего укрыться от начальства.

Наше отделение возглавляло очередь, образовавшуюся у кухни. Мы стали проявлять нетерпение, так как ничего не подозревавший повар все еще чего-то ждал.

Наконец Катчинский крикнул ему:

– Ну, открывай же свою обжорку, Генрих! И так видно, что фасоль сварилась!

Повар сонно покачал головой:

– Пускай сначала все соберутся.

Тьяден ухмыльнулся:

– А мы все здесь!

Повар все еще ничего не заметил:

– Держи карман шире! Где же остальные?

– Они сегодня не у тебя на довольствии! Кто в лазарете, а кто и в земле!

Узнав о происшедшем, кухонный бог был сражен. Его даже пошатнуло:

– А я-то сварил на сто пятьдесят человек!

Кропп ткнул его кулаком в бок:

– Значит, мы хоть раз наедимся досыта. А ну давай, начинай раздачу!

В эту минуту Тьядена осенила внезапная мысль. Его острое, как мышиная мордочка, лицо так и засветилось, глаза лукаво сощурились, скулы заиграли, и он подошел поближе:

– Генрих, дружище, так, значит, ты и хлеба получил на сто пятьдесят человек?

Огорошенный повар рассеянно кивнул.

Тьяден схватил его за грудь:

– И колбасу тоже?

Повар опять кивнул своей багровой, как помидор, головой. У Тьядена отвисла челюсть:

– И табак?

– Ну да, все.

Тьяден обернулся к нам, лицо его сияло:

– Черт побери, вот это повезло! Ведь теперь все достанется нам! Это будет – обождите! – так и есть, ровно по две порции на нос!

Но тут Помидор снова ожил и заявил:

– Так дело не пойдет.

Теперь и мы тоже стряхнули с себя сон и протиснулись поближе.

– Эй ты, морковка, почему не выйдет? – спросил Катчинский.

– Да потому, что восемьдесят – это не сто пятьдесят!

– А вот мы тебе покажем, как это сделать, – проворчал Мюллер.

– Суп получите, так и быть, а хлеб и колбасу выдам только на восемьдесят, – продолжал упорствовать Помидор.

Катчинский вышел из себя:

– Послать бы тебя самого разок на передовую! Ты получил продукты не на восемьдесят человек, а на вторую роту, баста. И ты их выдашь! Вторая рота – это мы.

Мы взяли Помидора в оборот. Все его недолюбливали: уже не раз по его вине обед или ужин попадал к нам в окопы остывшим, с большим опозданием, так как при самом пустяковом огне он не решался подъехать со своим котлом поближе и нашим подносчикам пищи приходилось ползти гораздо дальше, чем их собратьям из других рот. Вот Бульке из первой роты, тот был куда лучше. Он хоть и был жирным, как хомяк, но уж если надо было, то тащил свою кухню почти до самой передовой.

Мы были настроены очень воинственно, и, наверно, дело дошло бы до драки, если бы на месте происшествия не появился командир роты. Узнав, о чем мы спорим, он сказал только:

– Да, вчера у нас были большие потери…

Затем он заглянул в котел:

– А фасоль, кажется, неплохая.

Помидор кивнул:

– Со смальцем и с говядиной.

Лейтенант посмотрел на нас. Он понял, о чем мы думаем. Он вообще многое понимал – ведь он сам вышел из нашей среды: в роту он пришел унтер-офицером. Он еще раз приподнял крышку котла и понюхал. Уходя, он сказал:

– Принесите и мне тарелочку. А порции раздать на всех. Зачем добру пропадать.

Физиономия Помидора приняла глупое выражение. Тьяден приплясывал вокруг него:

– Ничего, тебя от этого не убудет! Воображает, будто он ведает всей интендантской службой. А теперь начинай, старая крыса, да смотри не просчитайся!..

– Сгинь, висельник! – прошипел Помидор. Он готов был лопнуть от злости; все происшедшее не укладывалось в его голове, он не понимал, что творится на белом свете. И как будто желая показать, что теперь ему все едино, он сам роздал еще по полфунта искусственного меду на брата.


День сегодня и в самом деле выдался хороший. Даже почта пришла; почти каждый получил по нескольку писем и газет. Теперь мы не спеша бредем на луг за бараками. Кропп несет под мышкой круглую крышку от бочки с маргарином.

На правом краю луга выстроена большая солдатская уборная – добротно срубленное строение под крышей. Впрочем, она представляет интерес разве что для новобранцев, которые еще не научились из всего извлекать пользу. Для себя мы ищем кое-что получше. Дело в том, что на лугу там и сям стоят одиночные кабины, предназначенные для той же цели. Это четырехугольные ящики, опрятные, сплошь сколоченные из досок, закрытые со всех сторон, с великолепным, очень удобным сиденьем. Сбоку у них есть ручки, так что кабины можно переносить.

Мы сдвигаем три кабины вместе, ставим их в кружок и неторопливо рассаживаемся. Раньше чем через два часа мы со своих мест не поднимемся.

Я до сих пор помню, как стеснялись мы на первых порах, когда новобранцами жили в казармах и нам впервые пришлось пользоваться общей уборной. Дверей там нет, двадцать человек сидят рядком, как в трамвае. Их можно окинуть одним взглядом – ведь солдат всегда должен быть под наблюдением.

С тех пор мы научились преодолевать не только свою стыдливость, но и многое другое. Со временем мы привыкли еще и не к таким вещам.

Здесь, на свежем воздухе, это занятие доставляет нам истинное наслаждение. Не знаю, почему мы раньше стеснялись говорить об этих отправлениях – ведь они так же естественны, как еда и питье. Быть может, о них и не стоило бы особенно распространяться, если бы они не играли в нашей жизни столь существенную роль и если их естественность не была бы для нас в новинку – именно для нас, потому что для других она всегда была очевидной истиной.

Для солдата желудок и пищеварение составляют особую сферу, которая ему ближе, чем всем остальным людям. Его словарный запас на три четверти заимствован из этой сферы, и именно здесь солдат находит те краски, с помощью которых он умеет так сочно и самобытно выразить и величайшую радость, и глубочайшее возмущение. Ни на каком другом наречии нельзя выразиться более кратко и ясно. Когда мы вернемся домой, наши домашние и наши учителя будут здорово удивлены, но что поделаешь – здесь на этом языке говорят все.

Для нас все эти функции организма вновь приобрели свой невинный характер в силу того, что мы поневоле отправляем их публично. Более того: мы настолько отвыкли видеть в этом нечто зазорное, что возможность справить свои дела в уютной обстановке расценивается у нас, я бы сказал, так же высоко, как красиво проведенная комбинация в скате1
Скат – распространенная в Германии карточная игра. – Здесь и далее примеч. пер.

С верными шансами на выигрыш. Недаром в немецком языке возникло выражение «новости из отхожих мест», которым обозначают всякого рода болтовню; где же еще поболтать солдату, как не в этих уголках, которые заменяют ему его традиционное место за столиком в пивной?

Сейчас мы чувствуем себя лучше, чем в самом комфортабельном туалете с белыми кафельными стенками. Там может быть чисто – и только; здесь же просто хорошо.

Удивительно бездумные часы… Над нами синее небо. На горизонте повисли ярко освещенные желтые аэростаты и белые облачка – разрывы зенитных снарядов. Порой они взлетают высоким снопом – это зенитчики охотятся за аэропланом.

Приглушенный гул фронта доносится до нас лишь очень слабо, как далекая-далекая гроза. Стоит шмелю прожужжать, и гула этого уже совсем не слышно.

А вокруг нас расстилается цветущий луг. Колышутся нежные метелки трав, порхают капустницы; они плывут в мягком, теплом воздухе позднего лета; мы читаем письма и газеты и курим, мы снимаем фуражки и кладем их рядом с собой, ветер играет нашими волосами, он играет нашими словами и мыслями.

Три будки стоят среди пламенно-красных цветов полевого мака…

Мы кладем на колени крышку от бочки с маргарином. На ней удобно играть в скат. Кропп прихватил с собой карты. Каждый кон ската чередуется с партией в рамс. За такой игрой можно просидеть целую вечность.

От бараков к нам долетают звуки гармоники. Порой мы кладем карты и смотрим друг на друга. Тогда кто-нибудь говорит: «Эх, ребята…» или: «А ведь еще немного, и нам всем была бы крышка…» – и мы на минуту умолкаем. Мы отдаемся властному, загнанному внутрь чувству, каждый из нас ощущает его присутствие, слова тут не нужны. Как легко могло бы случиться, что сегодня нам уже не пришлось бы сидеть в этих кабинах, – ведь мы, черт побери, были на волосок от этого. И поэтому все вокруг воспринимается так остро и заново – алые маки и сытная еда, сигареты и летний ветерок.

Кропп спрашивает:

– Кеммериха кто-нибудь из вас видел с тех пор?

– Он в Сен-Жозефе, в лазарете, – говорю я.

– У него сквозное ранение бедра – верный шанс вернуться домой, – замечает Мюллер.

Мы решаем навестить Кеммериха сегодня после обеда.

Кропп вытаскивает какое-то письмо:

– Вам привет от Канторека.

Мы смеемся. Мюллер бросает окурок и говорит:

– Хотел бы я, чтобы он был здесь.


Канторек, строгий маленький человечек в сером сюртуке, с острым, как мышиная мордочка, личиком, был у нас классным наставником. Он был примерно такого же роста, что и унтер-офицер Химмельштос, «гроза Клостерберга». Кстати, как это ни странно, но всяческие беды и несчастья на этом свете очень часто исходят от людей маленького роста: у них гораздо более энергичный и неуживчивый характер, чем у людей высоких. Я всегда старался не попадать в часть, где ротами командуют офицеры невысокого роста: они всегда ужасно придираются.

На уроках гимнастики Канторек выступал перед нами с речами и в конце концов добился того, что наш класс, строем, под его командой, отправился в окружное военное управление, где мы записались добровольцами.

Помню как сейчас, как он смотрел на нас, поблескивая стеклышками своих очков, и спрашивал задушевным голосом: «Вы, конечно, тоже пойдете вместе со всеми, не так ли, друзья мои?»

У этих воспитателей всегда найдутся высокие чувства, ведь они носят их наготове в своем жилетном кармане и выдают по мере надобности поурочно. Но тогда мы об этом еще не задумывались.

Правда, один из нас все же колебался и не очень-то хотел идти вместе со всеми. Это был Йозеф Бем, толстый, добродушный парень. Но и он все-таки поддался уговорам, иначе он закрыл бы для себя все пути. Быть может, еще кое-кто думал, как он, но остаться в стороне тоже никому не улыбалось, – ведь в то время все, даже родители, так легко бросались словом «трус». Никто просто не представлял себе, какой оборот примет дело. В сущности, самыми умными оказались люди бедные и простые – они с первого же дня приняли войну как несчастье, тогда как все, кто жил получше, совсем потеряли голову от радости, хотя они-то как раз и могли бы куда скорее разобраться, к чему все это приведет.

Катчинский утверждает, что это все от образованности, от нее, мол, люди глупеют. А уж Кат слов на ветер не бросает.

И случилось так, что как раз Бем погиб одним из первых. Во время атаки он был ранен в лицо, и мы сочли его убитым. Взять его с собой мы не могли, так как нам пришлось поспешно отступить. Во второй половине дня мы вдруг услыхали его крик; он ползал перед окопами и звал на помощь. Во время боя он только потерял сознание. Слепой и обезумевший от боли, он уже не искал укрытия, и его подстрелили, прежде чем мы успели его подобрать.

Канторека в этом, конечно, не обвинишь – вменять ему в вину то, что он сделал, значило бы заходить очень далеко. Ведь Кантореков были тысячи, и все они были убеждены, что таким образом они творят благое дело, не очень утруждая при этом себя.

Но это именно и делает их в наших глазах банкротами.

Они должны были бы помочь нам, восемнадцатилетним, войти в пору зрелости, в мир труда, долга, культуры и прогресса, стать посредниками между нами и нашим будущим. Иногда мы подтрунивали над ними, могли порой подстроить им какую-нибудь шутку, но в глубине души мы им верили. Признавая их авторитет, мы мысленно связывали с этим понятием знание жизни и дальновидность. Но как только мы увидели первого убитого, это убеждение развеялось в прах. Мы поняли, что их поколение не так честно, как наше; их превосходство заключалось лишь в том, что они умели красиво говорить и обладали известной ловкостью. Первый же артиллерийский обстрел раскрыл перед нами наше заблуждение, и под этим огнем рухнуло то мировоззрение, которое они нам прививали.

Они все еще писали статьи и произносили речи, а мы уже видели лазареты и умирающих; они все еще твердили, что нет ничего выше, чем служение государству, а мы уже знали, что страх смерти сильнее. От этого никто из нас не стал ни бунтовщиком, ни дезертиром, ни трусом (они ведь так легко бросались этими словами): мы любили родину не меньше, чем они, и ни разу не дрогнули, идя в атаку; но теперь мы кое-что поняли, мы словно вдруг прозрели. И мы увидели, что от их мира ничего не осталось. Мы неожиданно очутились в ужасающем одиночестве, и выход из этого одиночества нам предстояло найти самим.


Прежде чем отправиться к Кеммериху, мы упаковываем его вещи: в пути они ему пригодятся.

Полевой лазарет переполнен; здесь, как всегда, пахнет карболкой, гноем и потом. Тот, кто жил в бараках, ко многому привык, но здесь и привычному человеку станет дурно. Мы расспрашиваем, как пройти к Кеммериху; он лежит в одной из палат и встречает нас слабой улыбкой, выражающей радость и беспомощное волнение. Пока он был без сознания, у него украли часы.

Мюллер осуждающе качает головой:

– Я ведь тебе говорил, такие хорошие часы нельзя брать с собой.

Мюллер не очень хорошо соображает и любит поспорить. Иначе он попридержал бы язык: ведь каждому видно, что Кеммериху уже не выйти из этой палаты. Найдутся ли его часы или нет – это абсолютно безразлично, в лучшем случае их пошлют его родным.

– Ну, как дела, Франц? – спрашивает Кропп.

Кеммерих опускает голову:

– В общем, ничего, только ужасные боли в ступне.

Мы смотрим на его одеяло. Его нога лежит под проволочным каркасом, одеяло вздувается над ним горбом. Я толкаю Мюллера в коленку, а то он, чего доброго, скажет Кеммериху о том, что нам рассказали во дворе санитары: у Кеммериха уже нет ступни – ему ампутировали ногу.

Вид у него ужасный, он изжелта-бледен, на лице проступило выражение отчужденности, те линии, которые так хорошо знакомы, потому что мы видели их уже сотни раз. Это даже не линии, это скорее знаки. Под кожей не чувствуется больше биения жизни: она отхлынула в дальние уголки тела, изнутри прокладывает себе путь смерть, глазами она уже завладела. Вот лежит Кеммерих, наш боевой товарищ, который еще так недавно вместе с нами жарил конину и лежал в воронке, – это еще он, и все-таки это уже не он; его образ расплылся и стал нечетким, как фотографическая пластинка, на которой сделаны два снимка. Даже голос у него какой-то пепельный.

Вспоминаю, как мы уезжали на фронт. Его мать, толстая, добродушная женщина, провожала его на вокзал. Она плакала беспрерывно, от этого лицо ее обмякло и распухло. Кеммерих стеснялся ее слез, никто вокруг не вел себя так несдержанно, как она, – казалось, весь ее жир растает от сырости. При этом она, как видно, хотела разжалобить меня – то и дело хватала меня за руку, умоляя, чтобы я присматривал на фронте за ее Францем. У него и в самом деле было совсем еще детское лицо и такие мягкие кости, что, потаскав на себе ранец в течение какого-нибудь месяца, он уже нажил себе плоскостопие. Но как прикажете присматривать за человеком, если он на фронте!

– Теперь ты сразу попадешь домой, – говорит Кропп, – а то бы тебе пришлось три-четыре месяца ждать отпуска.

Кеммерих кивает. Я не могу смотреть на его руки – они словно из воска. Под ногтями засела окопная грязь, у нее какой-то ядовитый иссиня-черный цвет. Мне вдруг приходит в голову, что эти ногти не перестанут расти и после того, как Кеммерих умрет, они будут расти еще долго-долго, как белые призрачные грибы в погребе. Я представляю себе эту картину: они свиваются штопором и все растут и растут, и вместе с ними растут волосы на гниющем черепе, как трава на тучной земле, совсем как трава… Неужели и вправду так бывает?..

Мюллер наклоняется за свертком:

– Мы принесли твои вещи, Франц.

Кеммерих делает знак рукой:

– Положите их под кровать.

Мюллер запихивает вещи под кровать. Кеммерих снова заводит разговор о часах. Как бы его успокоить, не вызывая у него подозрений!

Мюллер вылезает из-под кровати с парой летных ботинок. Это великолепные английские ботинки из мягкой желтой кожи, высокие, до колен, со шнуровкой доверху, мечта любого солдата. Их вид приводит Мюллера в восторг, он прикладывает их подошвы к подошвам своих неуклюжих ботинок и спрашивает:

– Так ты хочешь взять их с собой, Франц?

Мы все трое думаем сейчас одно и то же: даже если бы он выздоровел, он все равно смог бы носить только один ботинок, значит, они были бы ему ни к чему. А при нынешнем положении вещей просто ужасно обидно, что они останутся здесь, – ведь как только он умрет, их сразу же заберут себе санитары.

Мюллер спрашивает еще раз:

– А может, ты их оставишь у нас?

Кеммерих не хочет. Эти ботинки – самое лучшее, что у него есть.

– Мы могли бы их обменять на что-нибудь, – снова предлагает Мюллер, – здесь, на фронте, такая вещь всегда пригодится.

Но Кеммерих не поддается на уговоры.

Я наступаю Мюллеру на ногу; он с неохотой ставит чудесные ботинки под кровать.

Некоторое время мы еще продолжаем разговор, затем начинаем прощаться:

– Поправляйся, Франц!

Я обещаю ему зайти завтра еще раз. Мюллер тоже заговаривает об этом; он все время думает о ботинках и поэтому решил их караулить.

Кеммерих застонал. Его лихорадит. Мы выходим во двор, останавливаем там одного из санитаров и уговариваем его сделать Кеммериху укол.

Он отказывается:

– Если каждому давать морфий, нам придется изводить его бочками.

Солдаты ужинают в девяти километрах от передовой. Им выдают двойные порции еды и табака, так как после минувшей атаки с поля боя вернулось восемьдесят человек вместо ста пятидесяти. Впервые очередь перед «пищемётом» выстроилась ещё в обед, после ночного отдыха. В ней стояли главный герой – девятнадцатилетний Пауль Боймер с одноклассниками: ефрейтором Альбертом Кроппом, мечтающим сдать экзамены по физике – Мюллером Пятым и любителем девиц из публичных домов для офицеров – Леером. Вслед за ними располагались друзья – тщедушный слесарь Тьяден, рабочий-торфяник Хайе Вестхус, женатый крестьянин Детеринг, сорокалетний хитрюга Станислав Катчинский. Повар, которого за бардовую лысину солдаты прозвали Помидором, поначалу отказывался давать им двойную порцию, но был вынужден сдаться под воздействием командира роты.

После обеда солдаты получают письма и газеты. Они читают их в уборной, установленной на живописном лугу. Там же они играют в карты и болтают. Друзья получают письменный привет от своего бывшего классного наставника Канторека. Пауль вспоминает, как они под его влиянием записались в добровольцы. Единственный из учеников, не желающих идти на войну, - Иозеф Бем, был убит первым. Молодого человека ранили в лицо, он потерял сознание и его посчитали мёртвым. Когда Иозеф пришёл в себя на поле боя, ему уже никто не мог помочь.

Солдаты навещают в полевом лазарете Кеммериха. Врачи ампутировали ему ногу. Больной переживает из-за украденных часов и не подозревает, что скоро умрёт. Мюллер решает дождаться его смерти, чтобы взять высокие английские ботинки Кеммериха.

Пауль размышляет о том, как тяжело им, молодым, на войне. В отличие от людей в возрасте они не имеют жизненных привязанностей – у них нет ни профессии, ни жён, ни детей. Главный герой вспоминает, как провёл десять недель, обучаясь военному искусству: командир девятого отделения, унтер-офицер Химмельштос, заставлял солдат выполнять немыслимые команды до тех пор, пока у них не лопнуло терпение и они не вылили на него полные вёдра из уборной. Постоянная муштра сделали юношей безжалостными и чёрствыми, но именно эти качества пригодились им в окопах. Единственным же хорошим, что вынесли солдаты из войны, было чувство товарищества.

Кеммерих понимает, что уходит из жизни. Пауль пытается приободрить друга. Кеммерих просит отдать его ботинки Мюллеру. Через час он умирает.

В роту прибывает пополнение из старослужащих и совсем молодых. Катчинский делится с одним из новоприбывших фасолью и намекает, что в будущем он будет давать её только за сигары или табак. Друзья вспоминают казарменное время учёбы, следят за воздушным боем, размышляют о том, почему война сделала из простого почтальона Химмельштоса – живодёра. Тьяден приносит известие о том, что обсуждаемый унтер-офицер прибывает на фронт. Друзья подстерегают идущего из кабака Химмельштоса, накидывают на него постельник и избивают. На следующее утро герои уезжают на фронт.

На передовой солдат отправляют на сапёрные работы. На первую линию фронта они идут в тумане. Поле боя оказывается расцвечено французскими ракетами. После окончания работ солдаты дремлют и просыпаются, когда англичане начинают обстреливать их позиции. Молодой новобранец прячется подмышкой у Пауля и накладывает в штаны от страха. До солдат доносятся страшные крики раненых лошадей. Животных убивают после сбора пострадавших от обстрела людей.

В три часа утра солдаты уходят с передовой и попадают под шквальный огонь. Они прячутся на кладбище. Пауль заползает в воронку от снаряда и ищет укрытия за гробом. Англичане начинают газовую атаку. Снаряд поднимает в воздух гроб, который падает на руку одного из новобранцев. Пауль с Катчинским хотят убить молодого солдата, раненого в бедро, чтобы избавить его мучительной смерти, но не успевают этого сделать и отправляются за носилками.

В бараках солдаты мечтают о том, что они будут делать после окончания войны. Хайе хочет неделю провести в постели с женщиной. Возвращаться на торфяники солдат не намерен – он хотел бы быть унтер-офицером и остаться на сверхсрочную службу. Тьяден оскорбляет подошедшего к друзьям Химмельштоса. Когда соперники расходятся, солдаты продолжают мечтать о мирной жизни. Кропп считает, что в начале нужно остаться в живых. Пауль говорит, что ему бы хотелось сделать что-нибудь немыслимое. Тем временем Химмельштос поднимает на уши канцелярию и схватывается в словесной перепалке с Кроппом. Командир взвода, лейтенант Бертинк выписывает Тьядену и Кроппу сутки ареста.

Катчинский и Пауль воруют гусей в птичнике штаба одного из полков. В сарайчике они долго жарят одну из птиц. Часть жаркого солдаты относят арестованным товарищам.

Начинается наступление. Начальство готовит для бойцов... гробы. На фронт приходят крысы. Они покушаются на солдатский хлеб. Солдаты устраивают охоту на злобных тварей. Несколько дней бойцы ждут атаки. После ночного обстрела лица новобранцев зеленеют и их начинает рвать. Полоса огня на передовой такая плотная, что солдатам не могут доставить еду. Крысы спасаются бегством. Сидящие в блиндаже новобранцы начинают сходить с ума от страха. Когда обстрел заканчивается, французы идут в атаку. Немцы забрасывают их гранатами и отступают короткими перебежками. Затем начинает контратака. Немецкие солдаты доходят до французских позиций. Начальство решает вернуть их назад. Отступающие забирают с собой французскую тушёнку и масло.

Стоящий на посту Пауль вспоминает летний вечер в соборе, возвышающиеся над ручьём старые тополя. Солдат думает о том, что, вернувшись в родные места, он уже никогда не сможет ощутить в них ту любовь, которую испытывал раньше – война сделала его равнодушным ко всему.

День сменяется за днём, атака – контратакой. Перед окопами скапливаются тела убитых. Один из раненых несколько дней кричит в землю, но его никто не может найти. На передовой перед солдатами летают бабочки. Крысы больше их не беспокоят – они едят трупы. Основные потери приходятся на не умеющих воевать новобранцев.

При очередной атаке Пауль замечает Химмельштоса, который пытается отсидеться в окопе. Солдат ударами заставляет своего бывшего начальника выйти на поле боя.

Старые бойцы учат молодых искусству выживания. Хайе Вестхусу разрывает спину. С передовой возвращается тридцать два человека.

В тылу Химмельштос предлагает друзьям мировую. Он снабжает их едой из офицерской столовой, устраивает наряды на кухню. Пауль с Кроппом смотрят на афишу фронтового театра, где изображена прекрасная девушка в светлом платье и белых туфельках. Ночью Пауль, Кропп и Катчинский переправляются на другой берег реки к француженкам. Они приносят голодным женщинам хлеб и ливерную колбасу, а взамен получают любовь.

Паулю дают отпуск на семнадцать суток, затем он должен явиться на курсы в один из тыловых лагерей. Дома героя встречает старшая сестра Эрна. Пауль от волнения не может сдержать слёз. Свою мать он застаёт в постели. У неё – рак. Отец постоянно расспрашивает героя про войну. Учитель немецкого приглашает Пауля в кафе, где один из посетителей рассказывает парню, как надо воевать.

Пауль сидит в своей комнате, смотрит на книги и ждёт, когда к нему вернётся радостное ощущение юности. Устав от тщетных ожиданий, герой идёт в казармы навестить Миттельштедта. Последний командует ополченцем Кантореком, когда-то оставившим его на второй год.

Пауль делится своим пайком с родными – в тылу почти не осталось продуктов. Матери Кеммериха герой говорит, что её сын умер быстро, от выстрела в сердце. Ночь перед отъездом Пауль проводит вместе с матерью, которая никак не может отойти от кровати сына. Герой жалеет, что получил отпуск.

Рядом с военным лагерем находится лагерь русских военнопленных. Пауль сочувствует добродушным, страдающим кровавым поносом крестьянам. Он понимает, что немцы с русскими стали врагами по чьему-то приказу, который с тем же успехом мог превратить их в друзей. Перед отправкой на фронт Пауля навещает отец с сестрой. Мать героя кладут в больницу на операцию.

На фронте Пауль застаёт своих друзей живыми. Кайзер устраивает смотр войск. Солдаты обсуждают причины войны и приходят к выводу, что они находятся вне сферы жизни простых людей. Испытывающий из-за отпуска чувство неловкости Пауль вызывается пойти в разведку. Во время атаки он притворяется мёртвым, ранит попавшего в его воронку неприятельского солдата и спустя время помогает ему напиться и перевязать раны. В три часа француз умирает. Пауль осознаёт, что лишил жизни своего брата и обещает посылать деньги семье убитого им печатника Жерара Дюваля. Вечером герой прорывается к своим.

Солдаты охраняют деревню. В ней они находят поросёнка и офицерские запасы еды. Весь день они готовят и едят, всю ночь сидят со спущенными штанами перед блиндажом. Так проходит три недели. При отступлении Кроппа и Пауля ранят. У последнего из ноги достают осколок. Друзей отправляют домой санитарным поездом. По дороге у Кроппа поднимается температура. Пауль сходит с поезда вместе с ним. Друзья лежат в больнице католического монастыря. Местный врач ставит опыты по излечению плоскостопия на раненых солдатах. Кроппу ампутируют ногу. Пауль начинает ходить. К больному Левандовскому приезжает жена. Они занимаются любовью прямо в палате. Летом Пауля выписывают. После короткого отпуска он снова едет на фронт.

Эрих Мария Ремарк

На Западном фронте без перемен

Эта книга не является ни обвинением, ни исповедью. Это только попытка рассказать о поколении, которое погубила война, о тех, кто стал ее жертвой, даже если спасся от снарядов.

Erich Maria Remarque

IM WESTEN NICHTS NEUES


Перевод с немецкого Ю.Н. Афонькина


Серийное оформление А.А. Кудрявцева

Компьютерный дизайн А.В. Виноградова


Печатается с разрешения The Estate of the Late Paulette Remarque и литературных агентств Mohrbooks AG Literary Agency и Synopsis.


Исключительные права на публикацию книги на русском языке принадлежат издательству AST Publishers. Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.


© The Estate of the Late Paulette Remarque, 1929

© Перевод. Ю.Н. Афонькин, наследники, 2014

© Издание на русском языке AST Publishers, 2014

Мы стоим в девяти километрах от передовой. Вчера нас сменили; сейчас наши желудки набиты фасолью с мясом, и все мы ходим сытые и довольные. Даже на ужин каждому досталось по полному котелку; сверх того мы получаем двойную порцию хлеба и колбасы, – словом, живем неплохо. Такого с нами давненько уже не случалось: наш кухонный бог со своей багровой, как помидор, лысиной сам предлагает нам поесть еще; он машет черпаком, зазывая проходящих, и отваливает им здоровенные порции. Он все никак не опорожнит свой «пищемет», и это приводит его в отчаяние. Тьяден и Мюллер раздобыли откуда-то несколько тазов и наполнили их до краев – про запас. Тьяден сделал это из обжорства, Мюллер – из осторожности. Куда девается все, что съедает Тьяден, – для всех нас загадка. Он все равно остается тощим, как селедка.

Но самое главное – курево тоже было выдано двойными порциями. На каждого по десять сигар, двадцать сигарет и по две плитки жевательного табаку. В общем, довольно прилично. На свой табак я выменял у Катчинского его сигареты, итого у меня теперь сорок штук. Один день протянуть можно.

А ведь, собственно говоря, все это нам вовсе не положено. На такую щедрость начальство не способно. Нам просто повезло.

Две недели назад нас отправили на передовую сменять другую часть. На нашем участке было довольно спокойно, поэтому ко дню нашего возвращения каптенармус получил довольствие по обычной раскладке и распорядился варить на роту в сто пятьдесят человек. Но как раз в последний день англичане вдруг подбросили свои тяжелые «мясорубки», пренеприятные штуковины, и так долго били из них по нашим окопам, что мы понесли тяжелые потери, и с передовой вернулось только восемьдесят человек.

Мы прибыли в тыл ночью и тотчас же растянулись на нарах, чтобы первым делом хорошенько выспаться; Катчинский прав: на войне было бы не так скверно, если бы только можно было побольше спать. На передовой ведь никогда толком не поспишь, а две недели тянутся долго.

Когда первые из нас стали выползать из бараков, был уже полдень. Через полчаса мы прихватили наши котелки и собрались у дорогого нашему сердцу «пищемета», от которого пахло чем-то наваристым и вкусным. Разумеется, первыми в очереди стояли те, у кого всегда самый большой аппетит: коротышка Альберт Кропп, самая светлая голова у нас в роте и, наверно, поэтому лишь недавно произведенный в ефрейторы; Мюллер Пятый, который до сих пор таскает с собой учебники и мечтает сдать льготные экзамены: под ураганным огнем зубрит он законы физики; Леер, который носит окладистую бороду и питает слабость к девицам из публичных домов для офицеров: он божится, что есть приказ по армии, обязывающий этих девиц носить шелковое белье, а перед приемом посетителей в чине капитана и выше – брать ванну; четвертый – это я, Пауль Боймер. Всем четверым по девятнадцати лет, все четверо ушли на фронт из одного класса.

Сразу же за нами стоят наши друзья: Тьяден, слесарь, тщедушный юноша одних лет с нами, самый прожорливый солдат в роте – за еду он садится тонким и стройным, а, поев, встает пузатым, как насосавшийся клоп; Хайе Вестхус, тоже наш ровесник, рабочий-торфяник, который свободно может взять в руку буханку хлеба и спросить: «А ну-ка отгадайте, что у меня в кулаке?»; Детеринг, крестьянин, который думает только о своем хозяйстве и о своей жене; и, наконец, Станислав Катчинский, душа нашего отделения, человек с характером, умница и хитрюга, – ему сорок лет, у него землистое лицо, голубые глаза, покатые плечи и необыкновенный нюх насчет того, когда начнется обстрел, где можно разжиться съестным и как лучше всего укрыться от начальства.

Наше отделение возглавляло очередь, образовавшуюся у кухни. Мы стали проявлять нетерпение, так как ничего не подозревавший повар все еще чего-то ждал.

Наконец Катчинский крикнул ему:

– Ну, открывай же свою обжорку, Генрих! И так видно, что фасоль сварилась!

Повар сонно покачал головой:

– Пускай сначала все соберутся.

Тьяден ухмыльнулся:

– А мы все здесь!

Повар все еще ничего не заметил:

– Держи карман шире! Где же остальные?

– Они сегодня не у тебя на довольствии! Кто в лазарете, а кто и в земле!

Узнав о происшедшем, кухонный бог был сражен. Его даже пошатнуло:

– А я-то сварил на сто пятьдесят человек!

Кропп ткнул его кулаком в бок:

– Значит, мы хоть раз наедимся досыта. А ну давай, начинай раздачу!

В эту минуту Тьядена осенила внезапная мысль. Его острое, как мышиная мордочка, лицо так и засветилось, глаза лукаво сощурились, скулы заиграли, и он подошел поближе:

– Генрих, дружище, так, значит, ты и хлеба получил на сто пятьдесят человек?

Огорошенный повар рассеянно кивнул.

Тьяден схватил его за грудь:

– И колбасу тоже?

Повар опять кивнул своей багровой, как помидор, головой. У Тьядена отвисла челюсть:

– И табак?

– Ну да, все.

Тьяден обернулся к нам, лицо его сияло:

– Черт побери, вот это повезло! Ведь теперь все достанется нам! Это будет – обождите! – так и есть, ровно по две порции на нос!

Но тут Помидор снова ожил и заявил:

– Так дело не пойдет.

Теперь и мы тоже стряхнули с себя сон и протиснулись поближе.

– Эй ты, морковка, почему не выйдет? – спросил Катчинский.

– Да потому, что восемьдесят – это не сто пятьдесят!

– А вот мы тебе покажем, как это сделать, – проворчал Мюллер.

– Суп получите, так и быть, а хлеб и колбасу выдам только на восемьдесят, – продолжал упорствовать Помидор.

Катчинский вышел из себя:

– Послать бы тебя самого разок на передовую! Ты получил продукты не на восемьдесят человек, а на вторую роту, баста. И ты их выдашь! Вторая рота – это мы.

Мы взяли Помидора в оборот. Все его недолюбливали: уже не раз по его вине обед или ужин попадал к нам в окопы остывшим, с большим опозданием, так как при самом пустяковом огне он не решался подъехать со своим котлом поближе и нашим подносчикам пищи приходилось ползти гораздо дальше, чем их собратьям из других рот. Вот Бульке из первой роты, тот был куда лучше. Он хоть и был жирным, как хомяк, но уж если надо было, то тащил свою кухню почти до самой передовой.

Мы были настроены очень воинственно, и, наверно, дело дошло бы до драки, если бы на месте происшествия не появился командир роты. Узнав, о чем мы спорим, он сказал только:

– Да, вчера у нас были большие потери…

Затем он заглянул в котел:

– А фасоль, кажется, неплохая.

Помидор кивнул:

– Со смальцем и с говядиной.

Лейтенант посмотрел на нас. Он понял, о чем мы думаем. Он вообще многое понимал – ведь он сам вышел из нашей среды: в роту он пришел унтер-офицером. Он еще раз приподнял крышку котла и понюхал. Уходя, он сказал:

– Принесите и мне тарелочку. А порции раздать на всех. Зачем добру пропадать.

Физиономия Помидора приняла глупое выражение. Тьяден приплясывал вокруг него:

– Ничего, тебя от этого не убудет! Воображает, будто он ведает всей интендантской службой. А теперь начинай, старая крыса, да смотри не просчитайся!..

– Сгинь, висельник! – прошипел Помидор. Он готов был лопнуть от злости; все происшедшее не укладывалось в его голове, он не понимал, что творится на белом свете. И как будто желая показать, что теперь ему все едино, он сам роздал еще по полфунта искусственного меду на брата.


День сегодня и в самом деле выдался хороший. Даже почта пришла; почти каждый получил по нескольку писем и газет. Теперь мы не спеша бредем на луг за бараками. Кропп несет под мышкой круглую крышку от бочки с маргарином.

На правом краю луга выстроена большая солдатская уборная – добротно срубленное строение под крышей. Впрочем, она представляет интерес разве что для новобранцев, которые еще не научились из всего извлекать пользу. Для себя мы ищем кое-что получше. Дело в том, что на лугу там и сям стоят одиночные кабины, предназначенные для той же цели. Это четырехугольные ящики, опрятные, сплошь сколоченные из досок, закрытые со всех сторон, с великолепным, очень удобным сиденьем. Сбоку у них есть ручки, так что кабины можно переносить.



Пособия и алименты