Эдгар Аллан ПоМаска Красной смерти (сборник). "Маска красной смерти": знаменитое произведение Эдгара По

Эдгар По

Маска К расной смерти.

Перевод М. А. Энгельгардта

Источник текста: По Э.А. Избранные сочинения: в 2 т. - Т. 1. Рассказы. - Берлин: Гос. изд-во, 1923. - С. 2 27-232.. Текстовая версия: Lib.ru: Классика , август 2011 г. "Красная смерть" давно уже опустошала страну. Не бывало еще моровой язвы, столь отвратительной и роковой. Кровь была ее знаменем, и печатью -- ужасный багрянец крови. Острая боль, внезапное головокружение, -- затем кровавый пот изо всех пор, и разложение тела. Багровые пятна на теле, а в особенности на лице, были печатью отвержения, которая лишала жертву всякой помощи и участия со стороны ближних; болезнь наступала, развивалась и заканчивалась в какие-нибудь полчаса. Но принц Просперо был счастлив, отважен и изобретателен. Когда язва наполовину опустошила его владения, он собрал вокруг себя тысячу храбрых и беспечных друзей, придворных кавалеров и дам и вместе с ними затворился от мира в одном из своих укрепленных аббатств. Это было огромное и великолепное здание, выстроенное по странному, но величественному плану самого принца. Высокая крепкая стена с железными воротами окружала его. Вступив в замок, придворные тотчас же взялись за паяльники и крепкие молотки, и наглухо запаяли все засовы. Они решились уничтожить всякую возможность отчаянного вторжения извне или безумной попытки к выходу из замка. Аббатство было в изобилии снабжено припасами. Благодаря этим предосторожностям, придворные могли смеяться над чумой. Пусть внешний мир сам о себе заботится. В такое время было бы безумием размышлять и горевать. Принц запасся всеми средствами к увеселениям. Не было недостатка в шутах, импровизаторах, танцовщицах, музыкантах, красавицах, вине. Все это и безопасность соединились в замке. Снаружи свирепствовала "красная смерть". В конце пятого или шестого месяца этой замкнутой жизни, когда чума свирепствовала с небывалым бешенством, принц Просперо устроил для своих друзей маскарад, обставленный с неслыханным великолепием. Роскошную сцену представлял маскарад. Но сначала позвольте мне описать залы, в которых он происходил. Их было семь, -- царственная амфилада! Во многих дворцах подобные амфилады устраиваются в один ряд, так что, когда распахнутся двери, весь ряд можно окинуть одним взглядом. Здесь было совершенно иное, как и следовало ожидать от принца с его пристрастием к необычайному. Комнаты расположены были так неправильно, что нельзя было окинуть взглядом более одной зараз. Через каждые двадцать или тридцать ярдов -- крутой поворот, и при каждом повороте -- новое зрелище. Направо и налево, в середине каждой стены, высокое и узкое готическое окно выходило в крытый коридор, окаймлявший анфиладу по всей длине ее. Разноцветные стекла этих окон согласовались с преобладающей окраской убранства каждой залы. Например, зала на восточном конце здания была обита голубым, и стекла были ярко голубого цвета. Во второй зале, с пурпурными коврами и завесами, стекла были тоже пурпурные. В третьей, зеленой, -- зеленые. Четвертая, оранжевая, освещалась желтыми окнами, пятая -- белыми, шестая -- фиолетовыми. Седьмая зала убрана была черными бархатными завесами, одевавшими потолок, стены и ниспадавшими тяжелыми складками на такой же черный ковер. Но здесь цвет стекол не соответствовал убранству. Он был ярко-красный, -- цвета крови. Ни в одной из семи зал нельзя было заметить люстры или канделябра среди множества золотых украшений, рассеянных повсюду, свешивавшихся с потолков. Во всей амфиладе не было ни одной лампы или свечи; но в окаймлявшем ее коридоре против каждого окна возвышался тяжелый треножник, на котором пылал огонь, ярко озарявший залы сквозь цветные стекла. Это производило поразительный фантастический эффект. Но в западной черной комнате, костер, струивший потоки света сквозь кроваво-красные окна, производил такое зловещее впечатление и придавал лицам присутствовавших такое дикое выражение, что лишь немногие решались входить в эту комнату. В этой же зале стояли у западной стены огромные часы из черного дерева. Маятник качался взад и вперед с глухим, унылым, однообразным звуком, а, когда минутная стрелка делала полный круг, и часы начинали бить, из медных легких машины вылетал чистый, громкий звук, необыкновенно певучий, но такой странный и сильный, что музыканты в оркестре останавливались, танцоры прекращали танец; смущение овладевало веселой компанией и, пока раздавался бой, самые беспечные бледнели, а старейшие и благоразумнейшие проводили рукой по лбу, точно отгоняя смутную мысль, или грезу. Но бой замолкал, и веселье снова охватывало всех. Музыканты переглядывались с улыбкой, как бы сами смеясь над своей глупою тревогою и шепотом обещали друг другу, что следующий бой не произведет на них такого впечатления. И снова, по прошествии шестидесяти минут (что составляет три тысячи шестьсот секунд быстролетного времени), раздавался бой часов, и снова смущение, дрожь и задумчивость овладевали собранием. При всем том праздник казался веселым и великолепным. Вкусы герцога отличались странностью. Он был тонким знатоком красок и эффектов. Но презирал условные decora . Планы его были смелы и дерзки, замыслы полны великолепием варварским. Иные сочли бы его сумасшедшим, но его приближенные чувствовали, что это не так. Необходимо было видеть, слышать и знать его лично, чтобы быть уверену в этом. Он сам распоряжался убранством семи зал для этой величественной fete ; по его же указаниям были сшиты костюмы. Понятно, что они отличались причудливостью. Много тут было блеска, пышности, оригинального и фантастического, -- что впоследствии можно было видеть в "Эрнани". Были причудливые фигуры, в роде арабесок, с нелепо вывороченными членами и придатками. Были безумные фантастические привидения, подобные грезам сумасшедшего. Было много прекрасного, много щегольского, много bizarre ; было кое-что страшное и немало отвратительного. Толпы призраков сновали по залам, мелькали и корчились, меняя оттенок, смотря но зале, и дикая музыка оркестра казалась отголоском их шагов. Время от времени раздается бой часов в бархатной зале, и на мгновение все стихает, и воцаряется безмолвие. Призраки застывают в оцепенении. Но замирают отголоски последнего удара, -- и легкий смех напутствует их; и снова гремит музыка, привидения оживают и реют туда и сюда, озаренные пламенем костров, льющих потоки света сквозь разноцветные стекла. Но в самую западную из семи зал никто из ряженых не смеет войти, потому что ночь надвигается, и багровый свет льется сквозь кроваво-красные окна на зловещие траурные стены, и глухой голос часов слишком торжественно отдается в ушах того, кто ступает по черному ковру. Зато в остальных залах кипела жизнь. Праздник был в полном разгаре, когда часы начали бить полночь. Опять, как и раньше, музыка смолкла, танцоры остановились, и наступила тишина зловещая. Теперь часы били двенадцать, и, может быть, потому, что бой продолжался дольше, чем прежде, -- сильнее задумались наиболее серьезные из присутствовавших. Быть может, по той же причине, прежде чем замер в безмолвии последний отголосок последнего удара, многие в толпе успели заметить присутствие маски, которая раньше не привлекала ничьего внимания. Слух о появлении нового лица быстро распространился, сначала шепотом; потом послышался гул и ропот удивления, негодования, -- наконец, страха, ужаса и отвращения. В таком фантастическом сборище появление обыкновенной маски не могло бы возбудить удивления. В эту ночь маскарадная свобода была почти неограничена; но вновь появившаяся маска переступала границы того снисходительного приличия, которую признавал даже принц. В сердце самых беспечных таятся струны, до которых нельзя дотрагиваться. Самые отчаянные головы, для которых нет ничего святого, не решатся шутить над иными вещами. По-видимому, все общество почувствовало, что наряд и поведение незнакомца не остроумны и неуместны. Это была высокая тощая фигура, с ног до головы одетая в саван. Маска, скрывавшая лицо, до того походила на окоченевшее лицо трупа, что самый пристальный взор затруднился бы обнаружить подделку. Все бы это ничего; обезумевшее от разгула общество, быть может, одобрило бы даже такую выходку. Но ряженый зашел дальше, олицетворив образ "красной смерти". Одежда его была испачкана кровью , на широком лбу и по всему лицу выступали ужасные багровые пятна. Когда принц Просперо увидел привидение, которое прогуливалось взад и вперед среди танцующих медленным и торжественным шагом, точно желая лучше выдержать роль свою, -- он содрогнулся от ужаса и отвращения, но тотчас затем лицо его побагровело от гнева. -- Кто смеет, -- спросил он хриплым голосом у окружающих, -- кто смеет оскорблять нас такой богохульной насмешкой? Схватите его и сорвите маску, чтобы мы знали, кого повесить на восходе солнца на стене замка. В эту минуту принц Просперо находился в восточной или голубой зале. Слова громко и звучно отдались по всем семи залам, потому что принц был высокий и сильный мужчина, а музыка умолкла по мановению руки его. Принц Просперо стоял в голубой зале, окруженный толпой побледневших придворных. Слова его вызвали легкое движение, казалось, толпа хотела броситься на неизвестного, который в эту минуту находился в двух шагах от нее и спокойными твердыми шагами приближался к принцу. Но под влиянием неизъяснимой робости, внушенной безумным поведением ряженого, никто не осмелился наложить на него руку, так что он свободно прошел мимо принца и тем же мерным торжественным шагом продолжал свой путь среди расступавшейся толпы из голубой залы в пурпурную, из пурпурной в зеленую, из зеленой в оранжевую, потом в белую, наконец, в фиолетовую. До сих пор никто не решился остановить его, но тут принц Просперо, обезумев от бешенства и стыдясь своей минутной трусости, бросился за ним через все шесть зал, один, потому что все остальные были окованы смертельным ужасом. Он потрясал обнаженной шпагой и находился уже в трех или четырех шагах от незнакомца, когда тот, достигнув конца фиолетовой залы, внезапно обернулся и встретил лицом к лицу своего врага. Раздался пронзительный крик, и шпага, блеснув в воздухе, упала на траурный ковер, на котором мгновение спустя лежал бездыханный принц Просперо. Тогда, с диким мужеством отчаяния, толпа гуляк ринулась в черную залу, и схватив незнакомца, высокая фигура которого стояла прямо и неподвижно в тени огромных часов, -- замерла от невыразимого ужаса, не найдя под могильной одеждой и маской трупа никакой осязаемой формы. Тогда-то для всех стало очевидно присутствие "Красной Смерти". Она подкралась, как вор, ночью; и гуляки падали один за другим в залитых кровью палатах, где кипела их оргия; и жизнь эбеновых часов иссякла с жизнью последнего из веселых собутыльников; и тьма, разрушение и "Красная Смерть" воцарились здесь невозбранно и безгранично.

В стране началась эпидемия. Из пор внезапно начинала литься кровь и люди умирали. Болезни дали название «Красная смерть». Принц этого государства, Просперо, собрал всех своих приближенных и укрылся в одном из монастырей. Там они могли не бояться болезни и развлекались в свое удовольствие. На пятый-шестой месяц принц устроил бал маскарад. После двенадцати появился новый ряженый. Маска его изображала труп, он олицетворял Красную смерть. Заметив его, принц пришел в ужас. Он приказал повесить ряженого. Никто не решился поднять руку на незнакомца, и маска стала спокойно приближаться принцу. Тот, с кинжалом в руках бросился на маску. Но, лишь этот странный гость взглянул на него, как принц упал замертво.

Когда гости схватили незнакомца, оказалось, что под маской ничего нет. Это была сама Красная смерть. Одного за другим, вскоре она настигла всех гостей.

Пересказ подготовила для Вас Strange

Эффективная подготовка к ЕГЭ (все предметы) - начать подготовку


Обновлено: 2011-10-04

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

.

The Masque of the Red Death

1842

«Красная смерть» давно уже опустошала страну. Не бывало еще моровой язвы, столь отвратительной и роковой. Кровь была ее знаменем, и печатью — ужасный багрянец крови. Острая боль, внезапное головокружение, — затем кровавый пот изо всех пор, и разложение тела. Багровые пятна на теле, а в особенности на лице, были печатью отвержения, которая лишала жертву всякой помощи и участия со стороны ближних; болезнь наступала, развивалась и заканчивалась в какие-нибудь полчаса.

Но принц Просперо был счастлив, отважен и изобретателен. Когда язва наполовину опустошила его владения, он собрал вокруг себя тысячу храбрых и беспечных друзей, придворных кавалеров и дам и вместе с ними затворился от мира в одном из своих укрепленных аббатств. Это было огромное и великолепное здание, выстроенное по странному, но величественному плану самого принца. Высокая крепкая стена с железными воротами окружала его. Вступив в замок, придворные тотчас же взялись за паяльники и крепкие молотки, и наглухо запаяли все засовы. Они решились уничтожить всякую возможность отчаянного вторжения извне или безумной попытки к выходу из замка. Аббатство было в изобилии снабжено припасами. Благодаря этим предосторожностям, придворные могли смеяться над чумой. Пусть внешний мир сам о себе заботится. В такое время было бы безумием размышлять и горевать. Принц запасся всеми средствами к увеселениям. Не было недостатка в шутах, импровизаторах, танцовщицах, музыкантах, красавицах, вине. Все это и безопасность соединились в замке. Снаружи свирепствовала «красная смерть».

В конце пятого или шестого месяца этой замкнутой жизни, когда чума свирепствовала с небывалым бешенством, принц Просперо устроил для своих друзей маскарад, обставленный с неслыханным великолепием.

Роскошную сцену представлял маскарад. Но сначала позвольте мне описать залы, в которых он происходил. Их было семь, — царственная амфилада! Во многих дворцах подобные амфилады устраиваются в один ряд, так что, когда распахнутся двери, весь ряд можно окинуть одним взглядом. Здесь было совершенно иное, как и следовало ожидать от принца с его пристрастием к необычайному. Комнаты расположены были так неправильно, что нельзя было окинуть взглядом более одной зараз. Через каждые двадцать или тридцать ярдов — крутой поворот, и при каждом повороте — новое зрелище. Направо и налево, в середине каждой стены, высокое и узкое готическое окно выходило в крытый коридор, окаймлявший анфиладу по всей длине ее. Разноцветные стекла этих окон согласовались с преобладающей окраской убранства каждой залы. Например, зала на восточном конце здания была обита голубым, и стекла были ярко голубого цвета. Во второй зале, с пурпурными коврами и завесами, стекла были тоже пурпурные. В третьей, зеленой, — зеленые. Четвертая, оранжевая, освещалась желтыми окнами, пятая — белыми, шестая — фиолетовыми. Седьмая зала убрана была черными бархатными завесами, одевавшими потолок, стены и ниспадавшими тяжелыми складками на такой же черный ковер. Но здесь цвет стекол не соответствовал убранству. Он был ярко-красный, — цвета крови. Ни в одной из семи зал нельзя было заметить люстры или канделябра среди множества золотых украшений, рассеянных повсюду, свешивавшихся с потолков. Во всей амфиладе не было ни одной лампы или свечи; но в окаймлявшем ее коридоре против каждого окна возвышался тяжелый треножник, на котором пылал огонь, ярко озарявший залы сквозь цветные стекла. Это производило поразительный фантастический эффект. Но в западной черной комнате, костер, струивший потоки света сквозь кроваво-красные окна, производил такое зловещее впечатление и придавал лицам присутствовавших такое дикое выражение, что лишь немногие решались входить в эту комнату.

В этой же зале стояли у западной стены огромные часы из черного дерева. Маятник качался взад и вперед с глухим, унылым, однообразным звуком, а, когда минутная стрелка делала полный круг, и часы начинали бить, из медных легких машины вылетал чистый, громкий звук, необыкновенно певучий, но такой странный и сильный, что музыканты в оркестре останавливались, танцоры прекращали танец; смущение овладевало веселой компанией и, пока раздавался бой, самые беспечные бледнели, а старейшие и благоразумнейшие проводили рукой по лбу, точно отгоняя смутную мысль, или грезу. Но бой замолкал, и веселье снова охватывало всех. Музыканты переглядывались с улыбкой, как бы сами смеясь над своей глупою тревогою и шепотом обещали друг другу, что следующий бой не произведет на них такого впечатления. И снова, по прошествии шестидесяти минут (что составляет три тысячи шестьсот секунд быстролетного времени), раздавался бой часов, и снова смущение, дрожь и задумчивость овладевали собранием.

При всем том праздник казался веселым и великолепным. Вкусы герцога отличались странностью. Он был тонким знатоком красок и эффектов. Но презирал условные decora. Планы его были смелы и дерзки, замыслы полны великолепием варварским. Иные сочли бы его сумасшедшим, но его приближенные чувствовали, что это не так. Необходимо было видеть, слышать и знать его лично, чтобы быть уверену в этом.

Он сам распоряжался убранством семи зал для этой величественной fete; по его же указаниям были сшиты костюмы. Понятно, что они отличались причудливостью. Много тут было блеска, пышности, оригинального и фантастического, — что впоследствии можно было видеть в «Эрнани». Были причудливые фигуры, в роде арабесок, с нелепо вывороченными членами и придатками. Были безумные фантастические привидения, подобные грезам сумасшедшего. Было много прекрасного, много щегольского, много bizarre; было кое-что страшное и немало отвратительного. Толпы призраков сновали по залам, мелькали и корчились, меняя оттенок, смотря, но зале, и дикая музыка оркестра казалась отголоском их шагов. Время от времени раздается бой часов в бархатной зале, и на мгновение все стихает, и воцаряется безмолвие. Призраки застывают в оцепенении. Но замирают отголоски последнего удара, — и легкий смех напутствует их; и снова гремит музыка, привидения оживают и реют туда и сюда, озаренные пламенем костров, льющих потоки света сквозь разноцветные стекла. Но в самую западную из семи зал никто из ряженых не смеет войти, потому что ночь надвигается, и багровый свет льется сквозь кроваво-красные окна на зловещие траурные стены, и глухой голос часов слишком торжественно отдается в ушах того, кто ступает по черному ковру.

Зато в остальных залах кипела жизнь. Праздник был в полном разгаре, когда часы начали бить полночь. Опять, как и раньше, музыка смолкла, танцоры остановились, и наступила тишина зловещая. Теперь часы били двенадцать, и, может быть, потому, что бой продолжался дольше, чем прежде, — сильнее задумались наиболее серьезные из присутствовавших. Быть может, по той же причине, прежде чем замер в безмолвии последний отголосок последнего удара, многие в толпе успели заметить присутствие маски, которая раньше не привлекала ничьего внимания. Слух о появлении нового лица быстро распространился, сначала шепотом; потом послышался гул и ропот удивления, негодования, — наконец, страха, ужаса и отвращения.

В таком фантастическом сборище появление обыкновенной маски не могло бы возбудить удивления. В эту ночь маскарадная свобода была почти неограничена; но вновь появившаяся маска переступала границы того снисходительного приличия, которую признавал даже принц. В сердце самых беспечных таятся струны, до которых нельзя дотрагиваться. Самые отчаянные головы, для которых нет ничего святого, не решатся шутить над иными вещами. По-видимому, все общество почувствовало, что наряд и поведение незнакомца не остроумны и неуместны. Это была высокая тощая фигура, с ног до головы одетая в саван. Маска, скрывавшая лицо, до того походила на окоченевшее лицо трупа, что самый пристальный взор затруднился бы обнаружить подделку. Все бы это ничего; обезумевшее от разгула общество, быть может, одобрило бы даже такую выходку. Но ряженый зашел дальше, олицетворив образ «красной смерти». Одежда его была испачкана кровью, на широком лбу и по всему лицу выступали ужасные багровые пятна.

Когда принц Просперо увидел привидение, которое прогуливалось взад и вперед среди танцующих медленным и торжественным шагом, точно желая лучше выдержать роль свою, — он содрогнулся от ужаса и отвращения, но тотчас затем лицо его побагровело от гнева.

В эту минуту принц Просперо находился в восточной или голубой зале. Слова громко и звучно отдались по всем семи залам, потому что принц был высокий и сильный мужчина, а музыка умолкла по мановению руки его.

Принц Просперо стоял в голубой зале, окруженный толпой побледневших придворных. Слова его вызвали легкое движение, казалось, толпа хотела броситься на неизвестного, который в эту минуту находился в двух шагах от нее и спокойными твердыми шагами приближался к принцу. Но под влиянием неизъяснимой робости, внушенной безумным поведением ряженого, никто не осмелился наложить на него руку, так что он свободно прошел мимо принца и тем же мерным торжественным шагом продолжал свой путь среди расступавшейся толпы из голубой залы в пурпурную, из пурпурной в зеленую, из зеленой в оранжевую, потом в белую, наконец, в фиолетовую. До сих пор никто не решился остановить его, но тут принц Просперо, обезумев от бешенства и стыдясь своей минутной трусости, бросился за ним через все шесть зал, один, потому что все остальные были окованы смертельным ужасом. Он потрясал обнаженной шпагой и находился уже в трех или четырех шагах от незнакомца, когда тот, достигнув конца фиолетовой залы, внезапно обернулся и встретил лицом к лицу своего врага. Раздался пронзительный крик, и шпага, блеснув в воздухе, упала на траурный ковер, на котором мгновение спустя лежал бездыханный принц Просперо. Тогда, с диким мужеством отчаяния, толпа гуляк ринулась в черную залу, и схватив незнакомца, высокая фигура которого стояла прямо и неподвижно в тени огромных часов, — замерла от невыразимого ужаса, не найдя под могильной одеждой и маской трупа никакой осязаемой формы.

Тогда-то для всех стало очевидно присутствие «Красной Смерти». Она подкралась, как вор, ночью; и гуляки падали один за другим в залитых кровью палатах, где кипела их оргия; и жизнь эбеновых часов иссякла с жизнью последнего из веселых собутыльников; и тьма, разрушение и «Красная Смерть» воцарились здесь невозбранно и безгранично.

Эдгар Аллан По

МАСКА КРАСНОЙ СМЕРТИ

Уже давно опустошала страну Красная смерть. Ни одна эпидемия еще не была столь ужасной и губительной. Кровь была ее гербом и печатью - жуткий багрянец крови! Неожиданное головокружение, мучительная судорога, потом из всех пор начинала сочиться кровь - и приходила смерть. Едва на теле жертвы, и особенно на лице, выступали багровые пятна - никто из ближних уже не решался оказать поддержку или помощь зачумленному. Болезнь, от первых ее симптомов до последних, протекала меньше чем за полчаса.

Но принц Просперо был по-прежнему весел - страх не закрался в его сердце, разум не утратил остроту. Когда владенья его почти обезлюдели, он призвал к себе тысячу самых ветреных и самых выносливых своих приближенных и вместе с ними удалился в один из своих укрепленных монастырей, где никто не мог потревожить его. Здание это - причудливое и величественное, выстроенное согласно царственному вкусу самого принца, - было опоясано крепкой и высокой стеной с железными воротами. Вступив за ограду, придворные вынесли к воротам горны и тяжелые молоты и намертво заклепали засовы. Они решили закрыть все входы и выходы, дабы как-нибудь не прокралось к ним безумие и ие поддались они отчаянию. Обитель была снабжена всем необходимым, и придворные могли не бояться заразы. А те, кто остался за стенами, пусть сами о себе позаботятся! Глупо было сейчас грустить или предаваться раздумью. Принц постарался, чтобы не было недостатка в развлечениях. Здесь были фигляры и импровизаторы, танцовщицы и музыканты, красавицы и вино. Все это было здесь, и еще здесь была безопасность. А снаружи царила Красная смерть.

Когда пятый или шестой месяц их жизни в аббатстве был на исходе, а моровая язва свирепствовала со всей яростью, принц Просперо созвал тысячу своих друзей на бал-маскарад, великолепней которого еще не видывали.

Это была настоящая вакханалия, этот маскарад. Но сначала я опишу вам комнаты, в которых он происходил. Их было семь - семь роскошных покоев. В большинстве замков такие покои идут длинной прямой анфиладой; створчатые двери распахиваются настежь, и ничто не мешает охватить взором всю перспективу. Но замок Просперо, как и следовало ожидать от его владельца, приверженного ко всему bizarre был построен совсем по-иному. Комнаты располагались столь причудливым образом, что сразу была видна только одна из них. Через каждые двадцать - тридцать ярдов вас ожидал поворот, и за каждым поворотом вы обнаруживаются что-то повое. В каждой комнате, справа и слева, посреди стены находилось высокое узкое окно в готическом стиле, выходившее на крытую галерею, которая повторяла зигзаги анфилады. Окна эти были из цветного стекла, и цвет их гармонировал со всем убранством комнаты. Так, комната в восточном конце галереи была обтянута голубым, и окна в ней были ярко-синие. Вторая комната была убрана красным, и стекла здесь были пурпурные. В третьей комнате, зеленой, такими же были и оконные стекла. В четвертой комнате драпировка и освещение были оранжевые, в пятой - белые, в шестой - фиолетовые. Седьмая комната была затянута черным бархатом: черные драпировки спускались здесь с самого потолка и тяжелыми складками ниспадали на ковер из такого же черного бархата. И только в этой комнате окна отличались от обивки: они были ярко-багряные - цвета крови. Ни в одной из семи комнат среди многочисленных золотых украшений, разбросанных повсюду и даже спускавшихся с потолка, не видно было ни люстр, ни канделябров, - не свечи и не лампы освещали комнаты: на галерее, окружавшей анфиладу, против каждого окна стоял массивный треножник с пылающей жаровней, и огни, проникая сквозь стекла, заливали покои цветными лучами, отчего все вокруг приобретало какой-то призрачный, фантастический вид. Но в западной, черной, комнате свет, струившийся сквозь кроваво-красные стекла и падавший на темные занавеси, казался особенно таинственным и столь дико искажал лица присутствующих, что лишь немногие из гостей решались переступить ее порог.

А еще в этой комнате, у западной ее стены, стояли гигантские часы черного дерева. Их тяжелый маятник с монотонным приглушенным звоном качался из стороны в сторону, и, когда минутная стрелка завершала свой оборот и часам наступал срок бить, из их медных легких вырывался звук отчетливый и громкий, проникновенный и удивительно музыкальный, но до того необычный по силе и тембру, что оркестранты принуждены были каждый час останавливаться, чтобы прислушаться к нему. Тогда вальсирующие пары невольно переставали кружиться, ватага весельчаков на миг замирала в смущении и, пока часы отбивали удары, бледнели лица даже самых беспутных, а те, кто был постарше и порассудительней, невольно проводили рукой но лбу, отгоняя какую-то смутную думу. Но вот бой часов умолкал, и тотчас же веселый смех наполнял покои; музыканты с улыбкой переглядывались, словно посмеиваясь над своим нелепым испугом, и каждый тихонько клялся другому, что в следующий раз он не поддастся смущению при этих звуках. А когда пробегали шестьдесят минут - три тысячи шестьсот секунд быстротечного времени - и часы снова начинали бить, наступало прежнее замешательство и собравшимися овладевали смятение и тревога.

И все же это было великолепное и веселое празднество. Принц отличался своеобразным вкусом: он с особой остротой воспринимал внешние эффекты и не заботился о моде. Каждый его замысел был смел и необычен и воплощался с варварской роскошью. Многие сочли бы принца безумным, но приспешники его были иного мнения. Впрочем, поверить им могли только те, кто слышал и видел его, кто был к нему близок.

Принц самолично руководил почти всем, что касалось убранства семи покоев к этому грандиозному fete В подборе масок тоже чувствовалась его рука. И уж конечно - это были гротески! Во всем - пышность и мишура, иллюзорность и пикантность, наподобие того, что мы позднее видели в «Эрнани». Повсюду кружились какие-то фантастические существа, и у каждого в фигуре или одежде было что-нибудь нелепое.

Все это казалось порождением какого-то безумного, горячечного бреда. Многое здесь было красиво, многое - безнравственно, многое - bizarre, иное наводило ужас, а часто встречалось и такое) что вызывало невольное отвращение. По всем семи комнатам во множестве разгуливали видения наших снов. Они - эти видения, - корчась и извиваясь, мелькали тут и там, в каждой новой комнате меняя свой цвет, и чудилось, будто дикие звуки оркестра - всего лишь эхо их шагов. А по временам из залы, обтянутой черным бархатом, доносился бой часов. И тогда на миг все замирало и цепенело - все, кроме голоса часов, - а фантастические существа словно прирастали к месту. Но вот бой часов смолкал - он слышался всего лишь мгновение, - и тотчас же веселый, чуть приглушенный смех снова наполнял анфиладу, и снова гремела музыка, снова оживали видения, и еще смешнее прежнего кривлялись повсюду маски, принимая оттенки многоцветных стекол, сквозь которые жаровни струили свои лучи. Только в комнату, находившуюся в западном конце галереи, не решался теперь вступить ни один из ряженых: близилась полночь, и багряные лучи света уже сплошным потоком лились сквозь кроваво-красные стекла, отчего чернота траурных занавесей казалась особенно жуткой. Тому, чья нога ступала на траурный ковер, в звоне часов слышались погребальные колокола, и сердце его при этом звуке сжималось еще сильнее, чем у тех, кто предавался веселью в дальнем конце анфилады.

Остальные комнаты были переполнены гостями - здесь лихорадочно пульсировала жизнь. Празднество было в самом разгаре, когда часы начали отбивать полночь. Стихла, как прежде, музыка, перестали кружиться в вальсе танцоры, и всех охватила какая-то непонятная тревога. На сей раз часам предстояло пробить двенадцать ударов, и, может быть, поэтому чем дольше они били, тем сильнее закрадывалась тревога в души самых рассудительных. И, может быть, поэтому не успел еще стихнуть в отдалении последний отзвук последнего удара, как многие из присутствующих вдруг увидели маску, которую до той поры никто не замечал. Слух о появлении новой маски разом облетел гостей; его передавали шепотом, пока не загудела, не зажужжала вся толпа, выражая сначала недовольство и удивление, а под конец - страх, ужас и негодование.

Появление обычного ряженого не вызвало бы, разумеется, никакой сенсации в столь фантастическом сборище. И хотя в этом ночном празднестве царила поистине необузданная фантазия, новая маска перешла все границы дозволенного - даже те, которые признавал принц. В самом безрассудном сердце есть струны, коих нельзя коснуться, не заставив их трепетать. У людей самых отчаянных, готовых шутить с жизнью и смертью, есть нечто такое, над чем они не позволяют себе смеяться. Казалось, в эту минуту каждый из присутствующих почувствовал, как несмешон и неуместен наряд пришельца и его манеры. Гость был высок ростом, изможден и с головы до ног закутан в саван. Маска, скрывавшая его лицо, столь точно воспроизводила застывшие черты трупа, что даже самый пристальный и придирчивый взгляд с трудом обнаружил бы обман. Впрочем, и это не смутило бы безумную ватагу, а может быть, даже вызвало бы одобрение. Но шутник дерзнул придать себе сходство с Красной смертью. Одежда его была забрызгана кровью, а на челе и на всем лице проступал багряный ужас.

Безмолвие

Горные вершины дремлют, долина, утес и пещера безмолвны.


«Внимай мне, – сказал демон, опуская руку на мою голову. – Унылая страна, о которой я говорю, это Ливия, что на берегах реки Заиры. И нет там ни покоя, ни тишины.

Воды реки шафранного цвета зловонны, и текут они не в море, а вечно трепещут под раскаленным взором солнца, судорожно и мятежно волнуясь. С каждой стороны этой реки с тинистым ложем расстилается на много миль бледная пустыня, заросшая исполинскими лилиями. Они вздыхают друг по другу в своем уединении, простирают к небу свои длинные прозрачные шейки и склоняют то на одну, то на другую сторону нежные головы. И от них исходит смутный ропот, похожий на голос подземного потока.

Но есть граница их царству, и граница эта – высокий лес, мрачный и ужасный. Там, словно морские волны вокруг Гебридов , беспрестанно колышется низкий кустарник. А громадные вековые деревья с могучим грохотом вечно колышутся из стороны в сторону. По стволам их сочится вечная роса. У их подножий странные ядовитые цветы извиваются в безумном танце. Над ветвями деревьев с шумом стремятся к западу серые облака и там, за раскаленной стеной небосклона, низвергаются, подобно водопаду. Между тем нет движения в воздухе, нет ни покоя, ни тишины.

Была ночь, и пошел дождь, и в воздухе, когда он падал, он был водой, но, упав на землю, становился кровью. И я стоял в трясине, среди высоких лилий, и дождь падал на мою голову, а лилии вздыхали друг по другу в торжественности своего одиночества.

И вдруг из легкой дымки печального тумана выскользнула Луна, и была она багрового цвета. И взор мой упал на громадный утес, высившийся на берегу реки и освещенный блеском ночного светила. Утес был серый, зловещий и очень высокий. На каменном челе его были начертаны знаки. Я продвигался среди лилий вперед, через трясину, пока не приблизился к берегу для того, чтобы прочесть таинственные знаки. Но я не мог разобрать их. Я собирался вернуться к болоту, когда Луна засияла пронзительным красным светом. Я обернулся и снова посмотрел на утес и на знаки, и знаки эти сложились в слово – «отчаяние».

Я взглянул наверх и увидел на вершине утеса человека, и я спрятался среди лилий, чтобы проследить за его действиями. И человек этот был высокого роста, вид имел величественный и с плеч до ног был закутан в тогу времен Древнего Рима. Очертания его фигуры казались неясными, но лик его был ликом божества, я видел это, несмотря на покров ночи и тумана. Лоб его был высок и совершенен, взор смущен заботой, а в морщинах чела я прочел печальную историю страданий, утомления, отвращения к человечеству и тяги к уединению.


Человек сел на утес и, опершись головой на руку, окинул взором эту юдоль отчаяния. Он взглянул на кустарник, всегда беспокойный, и на большие вековые деревья; он взглянул выше, на небо, откуда доносился шум, и на багровую Луну. А я притаился среди лилий и следил за его действиями. Человек дрожал в уединении, между тем приближалась ночь, а он по-прежнему оставался на утесе.

Но вот он отвел взор от неба и направил его на печальную реку Заиру, и на желтые унылые воды, и на бледные сонмища лилий, прислушиваясь к рокоту, исходившему от них. А я прятался в своем тайнике и следил за его действиями. Странник дрожал в уединении; ночь приближалась, а он оставался сидеть на утесе.

Тогда я проклял стихии проклятием бури – и собрался ужасающий вихрь в воздухе, где не было прежде ни малейшего дуновения. И небо побагровело от свирепой грозы, и дождь хлестал человека по голове, и воды выступали из берегов, и раздраженная река шумела пеной, и кувшинки кричали в своем ложе, и лес склонялся, треща, по ветру, и гром гремел, и молния сверкала, и утес колебался в своем основании. Я, притаившись в своем убежище, следил за действиями страдальца и видел, что он дрожит в уединении. Между тем приближалась ночь, а он по-прежнему сидел на утесе.

Тогда я пришел в ярость и проклял проклятием безмолвия и реку, и ветер, и лес, и небо, и гром, и вздохи лилий. И они были поражены моим гневом и стали безгласны. И Луна прекратила свой трудный путь по небу, и гром замолк, и молния не появлялась более, и облака повисли неподвижно, и воды вошли в свои берега и остались в них, и деревья перестали колыхаться, и лилии больше не вздыхали и не издавали ропота. Ни тени звука во всей обширной, беспредельной пустыне. И я взглянул на знаки, начертанные на утесе. Они переменились и теперь составляли новое слово – «безмолвие».

Взор мой вновь упал на лицо человека, и оно было бледным от ужаса. Он быстро отнял руку от головы, поднялся на утес и прислушался. Но ни единого звука не раздавалось во всей обширной, беспредельной пустыне, и знаки, начертанные на утесе, по-прежнему означали «безмолвие». И человек вздрогнул, повернулся в противоположную сторону и поспешно убежал так далеко-далеко, что я уже не видел его более».


Да, прекрасные есть сказки в книгах магов – в печальных книгах магов, переплетенных в железо. Есть там, говорю я, великолепные истории неба и земли, могучего мира гениев , царивших в море, на земле и на величественном небе. Много скрывается мудрости и в словах, произнесенных сивиллами , и много таинственных вещей было услышано некогда темными листьями, дрожавшими вокруг Додоны , но, клянусь Аллахом, эту сказку, которую рассказал мне демон, сидя возле меня под тенью могильного памятника, я считаю самой удивительной из всех! И когда он окончил свой рассказ, то опрокинулся в глубину могилы и принялся смеяться. Я не мог смеяться вместе с демоном, и он проклял меня за то, что я не мог разделить его чувств. А рысь, всегда обитающая поблизости, вышла из тени, легла у ног демона и пристально посмотрела ему в глаза.

Береника

Бывают различные несчастья. Земное горе разнородно; господствуя над обширным горизонтом, как радуга, цвета человеческого страдания так же различны и точно так же слиты, и оно точно так же царит над горизонтом жизни.

Я могу рассказать ужасную историю и охотно умолчал бы о ней, если бы это была хроника чувств, а не фактов. Мое имя Эгей, фамилии же своей я не назову. Нет в стране замка более славного, более древнего, чем мое унылое старинное наследное жилище. С давних времен род наш считался ясновидящим, и действительно, из многих поразительных мелочей: из характера постройки нашего замка, из фресок на стенах гостиной, из обоев спальни, из лепной работы пилястров оружейной залы, но преимущественно из галереи старинных картин, из внешнего вида библиотеки и, наконец, из характера книг этой библиотеки можно легко вывести заключение, подтверждающее это мнение.

Воспоминания первых лет моей жизни связаны с библиотечной залой и ее книгами. Там умерла моя мать, там родился я. Но странно было бы сказать, что я не жил прежде, что у души нет предыдущего существования. Вы отвергаете мою мысль? Не станем об этом спорить. Я же убежден и потому не стану убеждать вас. В человеческой душе живет какое-то воспоминание о призрачных формах, о воображаемых глазах, о мелодических, но грустных звуках – воспоминание, не покидающее нас, воспоминание, похожее на тень, смутное, изменчивое, неопределенное, трепещущее, и от этой тени мне трудно будет освободиться, пока светит хоть один луч моего разума.

В этой комнате я родился, в этой комнате я провел среди книг свое детство и потратил юность в мечтах. Действительность казалась мне видением, тогда как безумные грезы из мира фантазий составляли не только пищу для моего повседневного существования, но и мою настоящую жизнь.

Береника была моей двоюродной сестрой, и мы выросли вместе в отцовском замке. Но мы росли совершенно разными: я – болезненным и вечно преданным меланхолии, она – живой, грациозной и полной энергии; ее дело было бегать по холмам, мое – учиться взаперти. Я жил, предаваясь упорным и трудным размышлениям; она же беззаботно встречала жизнь, не заботясь ни о тенях на своем пути, ни о молчаливом полете времени с его черными крыльями.

Береника! При звуках ее имени черные тени вырастают в моей памяти. Образ ее стоит как живой передо мной – такой, какой она была в счастливые и веселые дни. Как фантастически хороша она была! А потом, потом наступили ужас и мрак, и произошло нечто не поддающееся описанию. Болезнь, страшная болезнь набросилась на нее и на моих глазах изменила ее так, что трудно было ее узнать. Увы, болезнь отступала и снова подступала, но прежняя Береника уже не возвращалась! Настоящую Беренику я больше не знал или по крайней мере не признавал ее за Беренику.

Главным образом моя кузина страдала от эпилепсии, которая часто кончалась летаргией, похожей на смерть, и от которой она просыпалась совершенно внезапно. Между тем и моя болезнь – мне сказали, что это не что иное, как болезнь, – быстро развивалась, усиливаясь от неумеренного употребления опиума и, наконец, приняла характер какой-то странной мономании. С каждым часом, с каждой минутой болезнь становилась все сильнее и, наконец, совершенно подчинила меня своей власти. Эта мономания заключалась в страшной раздражительности моего ума. Очень может быть, что вы меня не понимаете, и я боюсь, что не смогу дать вам точного представления о том нервном напряжении, с каким я погружался в такие минуты в созерцание самых обыденных в мире вещей.

Моим постоянным занятием бывало думать без устали, целыми часами, над какой-нибудь беглой заметкой на полях книги или над фразой; задумчиво смотреть в продолжение целого долгого летнего дня на причудливые тени, стелящиеся по стенам; забываться по ночам, глядя на прямой луч от лампы или пламя углей в камине; дни напролет мечтать над ароматом цветка; монотонно повторять какие-нибудь обыкновенные слова до тех пор, пока звук от повторения перестанет занимать мысли; в полном покое утрачивать всякое воспоминание о движении и физическом существовании.

В такие минуты мои мысли никогда не переключались на другие предметы, а упорно вертелись вокруг своего центра. Человеку невнимательному покажется естественным, что страшная перемена в душевном состоянии Береники, вследствие ее тяжелого недуга, должна была стать предметом моих размышлений. Но ничуть не бывало. В минуты просветления ее несчастье действительно меня огорчало, я с грустью думал о перемене, происшедшей в ней. Однако эти мысли не имели ничего общего с моей наследственной болезнью. Мой расстроенный разум питался не нравственной переменой, а физической, страшно изменившей Беренику.

В те дни, когда она была поразительно красива, и это можно сказать наверняка, я не любил ее. Чувства мои шли не из сердца, а всегда из головы. Береника являлась ко мне не настоящей Береникой, а Береникой моих мечтаний, не земным, а абстрактным существом. Теперь же я дрожал в ее присутствии, бледнел при ее приближении; горюя о ее гибели, я все-таки помнил, что когда-то давно она любила меня, и в грустную минуту заговорил с ней о браке.

День, назначенный для нашей свадьбы, приближался. Однажды после обеда я сидел в библиотеке; я думал, что в комнате никого нет, кроме меня, но, подняв глаза, увидел стоявшую передо мною Беренику.

Она казалась мне какой-то призрачной и высокой. Я молча откинулся на спинку кресла, она стояла тоже молча. Худоба ее была ужасна, в ней не осталось ничего от прежней Береники. Наконец, взор мой упал на ее лицо.

Когда-то черные волосы теперь стали светлыми, а мутные и поблекшие глаза казались лишенными ресниц. Я взглянул на губы. Они раскрылись особенной улыбкой, и взору моему представились зубы новой Береники. Лучше бы мне никогда не видеть их или, увидев, лучше бы умереть!



Скрип двери пробудил меня; подняв глаза, я увидел, что кузины в комнате нет. Но белый и страшный призрак ее зубов не покидал и не хотел покинуть комнаты. На поверхности их не было ни точки, ни пятнышка. Мимолетной улыбки достаточно было, чтобы эти зубы врезались мне в память. И потом я видел их так же ясно, как и прежде, видел даже яснее прежнего. Зубы являлись мне и тут и там, они были повсюду: длинные, узкие и необыкновенно белые, с бледными, втянутыми вокруг губами. Затем мною окончательно овладел припадок мономании, и я тщетно боролся против ее непреодолимого и странного влияния. В бесконечном числе предметов внешнего мира я только и думал, что о зубах этой девушки. Я чувствовал к ним страстное влечение. Все мое существо было поглощено мыслью о зубах. Я изучал их, и мне казалось, что зубы Береники – это идеи. И эта безумная мысль погубила меня. Вот потому-то я так страстно и стремился к ним! Я чувствовал, что только обладание ими может вернуть мне рассудок.

Дни проходили один за другим, а я все сидел в своей комнате; перед моим мысленным взором маячил призрак зубов. Однажды мою задумчивость нарушил крик ужаса, вслед за которым я услышал рыдания и вздохи. Я встал, отворил дверь и увидел горничную, которая сообщила мне, что Береника умерла.

С сердцем, замирающим от страха и отвращения, я отправился в спальню покойницы. Комната была большая и мрачная; на каждом шагу я натыкался на приготовления к похоронам.

– Гроб, – сказал мне слуга, – стоит за занавеской на кровати, и Береника лежит в гробу.

Кто-то спросил меня, хочу ли я видеть покойницу. Я не заметил, что чьи-либо уста шевелились, а между тем вопрос был задан, и отголосок последних слов еще звучал в комнате. Отказаться было невозможно, и с чувством какой-то подавленности я направился к постели. Я тихо поднял занавеси, а когда опустил их, они упали мне на плечи и отделили меня от живого мира, заперев вместе с покойницей.

В комнате пахло смертью. Я почувствовал дурноту: мне казалось, что от тела уже исходит запах разложения. Я отдал бы все на свете, чтобы сбежать от этого страшного веяния смерти, чтобы еще раз вдохнуть воздух под чистым небом. Но у меня не было сил пошевелиться, колени тряслись, я точно прирос к полу и пристально смотрел на вытянувшийся в гробу труп.

Господи! Может ли быть такое? Неужели у меня помутился рассудок? Или покойница действительно пошевелила пальцем под саваном? Дрожа от страха, я поднял глаза, чтобы взглянуть на лицо Береники. Носовой платок, которым была подвязана челюсть, развязался. Бледные губы улыбались, и из-за них смотрели на меня белые, блестящие, ужасные зубы Береники. Я судорожно отскочил от постели и, не говоря ни слова, как безумный бросился вон из этой страшной комнаты.

Я очутился в библиотеке и сидел в ней один. Мне казалось, что я пробудился от какого-то ужасного, смутного сна. Была полночь. Я распорядился, чтобы Беренику похоронили до заката солнца, но не сохранил точного воспоминания о том, что произошло за это время. А между тем мне припоминалось что-то ужасное, что-то неясное и потому еще более ужасное – какая-то страшная страница моего существования, написанная темными воспоминаниями, ужасными и неразборчивыми. Я старался разобрать их, но не мог. Между тем в моих ушах время от времени раздавался звук, похожий на пронзительный крик женщины. Точно я совершил что-то неправильное. Я громко спрашивал себя: «Что такое?» И эхо комнаты отвечало: «Что такое?»

На столе подле меня горела лампа, а рядом стоял ящик из черного дерева. Ящик был обыкновенный, и я часто видел его: он принадлежал нашему домашнему доктору. Но как он попал ко мне на стол? Почему я дрожал при виде его? Взор мой упал, наконец, на страницы открытой книги и остановился на подчеркнутой фразе. Это были странные, но простые слова поэта Ибн-Зайата: «Dicebant mihi sodales, si sepulchrum amicae visitarem, euros meas aliquantulum fore levatas» . Отчего от этих слов мои волосы встают дыбом и кровь застывает в жилах?

В дверь библиотеки кто-то тихо постучал, и ко мне на цыпочках вошел слуга, бледный как мертвец. Глаза его блуждали от ужаса, и он заговорил со мной тихим, дрожащим, глухим голосом. Что он говорил мне? Я понял только некоторые фразы. Кажется, он рассказывал, что ночью в замке слышали страшный крик и вся прислуга собралась и побежала на таинственный зов. Тут голос его стал яснее; он говорил о поругании могилы, об обезображенном трупе, вынутом из гроба, – трупе еще дышавшем, еще вздрагивавшем, еще живом.

Он взглянул на мою одежду – она была выпачкана грязью и кровью. Не говоря ни слова, он взял меня за руку – на ней оказались следы от человеческих ногтей. Он обратил мое внимание на предмет, приставленный к стене. Я посмотрел: то был заступ. Вскрикнув, я бросился к ящику из черного дерева. Но у меня недоставало сил открыть его; выскользнув из моих рук, он тяжело упал на пол и разбился на мелкие части. Звеня, из него выскочило несколько инструментов для вырывания зубов, и вместе с ними рассыпались по всему полу тридцать два белых маленьких кусочка, похожих на кости.

Бочка амонтильядо

Я сносил как мог бесчисленные обиды, причиняемые мне Фортунато, но, когда он дерзнул нанести мне настоящее оскорбление, я поклялся отомстить. Вы, однако, уже настолько знакомы со свойствами моей души, что, конечно, ни на минуту не заподозрите, что я решил вслух произнести слова угрозы.

Наконец-то я буду отомщен; мое решение бесповоротно, но осуществить его я должен без какого бы то ни было риска. Мне надо не только наказать этого человека, но и остаться безнаказанным. Зло не отомщено, если мститель в свою очередь подвергается возмездию. Точно так же не смыто оно и тогда, когда человек, причинивший его, не сознает, чья рука карает его за содеянное. Заметьте: я ни словом, ни делом не подавал Фортунато повода усомниться в моем добром к нему отношении. Я продолжал, как и всегда, улыбаться ему, и он не подозревал, что теперь я улыбаюсь мечте о его убийстве.

У Фортунато имелась одна слабая сторона, хотя, честно говоря, он был человеком вполне достойным уважения, и храбрость его не подлежала никакому сомнению. В вопросе живописи и драгоценных камней Фортунато был таким же шарлатаном, как и другие его земляки-итальянцы, но он искренне верил, что уж точно знает толк в старых винах. Мы редко обсуждали с ним эту тему, поскольку я и сам был знатоком итальянских вин и покупал их каждый раз, когда появлялась возможность приобрести что-то особенно редкое.

Наконец мне представился случай расквитаться с Фортунато. Я встретился с моим другом уже под вечер, в самый разгар карнавала. Он успел уже немного выпить и приветствовал меня с чрезвычайной горячностью. Одет он был в шутовской полосатый костюм, плотно облегавший тело, на голове – комичный колпак с колокольчиками. Оба мы так обрадовались встрече, что, казалось, конца не будет нашим рукопожатиям.

– Это большое счастье, что я вас встретил, Фортунато, – обратился я к нему. – Какой у вас сегодня превосходный вид! А мне привезли бочку вина, говорят – амонтильядо, только меня что-то терзают подозрения…

– Как, – воскликнул он, – амонтильядо? Целую бочку? Не может быть! И это в самый разгар карнавала!

– Меня терзают подозрения, – повторил я, – и такую я сделал глупость: не посоветовавшись с вами, заплатил за него как за настоящее амонтильядо. Но я не мог вас нигде разыскать, а между тем боялся упустить такую покупку.

– Амонтильядо!

– Подозрительно что-то.

– Амонтильядо!

– В этом еще надо удостовериться.

– Амонтильядо!

– Я вижу, вы очень заняты, так что отправлюсь к Лючези. Его провести сложно. Он мне точно скажет, что же такое я приобрел.

– Лючези не отличит амонтильядо от хереса!

– Между тем находятся глупцы, которые уверяют, что он не хуже вас разбирается в винах.

– Так уж и быть, пойдемте!

– Куда именно?

– В ваши погреба.

– Нет, друг мой, ни за что на свете: я не хочу злоупотреблять вашей добротой. Я вижу, что вы заняты. Лючези…

– Мне здесь нечего делать, пойдемте.

– Нет, друг мой, ни в коем случае. Я прекрасно вижу, что вы немного простужены. А в погребах ужасно сыро. Все стены в них покрыты селитрой.

– Это ничего не значит, пойдемте. Простуда – чистые пустяки. Вас наверняка обманули. Что же касается Лючези, то он положительно не в состоянии отличить херес от амонтильядо.

С этими словами Фортунато схватил меня под руку. Я поспешно надел черную шелковую маску, плотно завернулся в плащ, и мы быстрыми шагами направились в палаццо.

Дома не оказалось никого из прислуги: все отправились веселиться на карнавал. Уходя, я заявил всем и каждому, что не вернусь до утра, и строго приказал ни на шаг не отлучаться из дома. Я прекрасно знал, что такого приказа вполне достаточно для того, чтобы все убежали из палаццо, лишь только уйду я сам.

Я вынул два факела из подставок, подал один из них Фортунато и провел его длинной анфиладой комнат к своду, ведущему в подземелье, где находились подвалы. Я первым спустился вниз по длинной спиральной лестнице, попросив приятеля следовать за мной как можно осторожнее. Наконец, мы преодолели спуск и очутились вдвоем в сыром подвале Монтрезорских катакомб. Фортунато продвигался по подвалу медленной, нетвердой поступью, тихо позвякивая на ходу колокольчиками своего колпака.

– И где же бочка? – спросил он.

Он обернулся и посмотрел на меня масляными глазами, которые ясно свидетельствовали о том, до какой степени он уже пьян.

– Селитра? – спросил он, наконец.

– Селитра, – кивнул я. – Давно у вас этот кашель?

Мой бедный друг задыхался от кашля и в течение нескольких минут не мог произнести ни слова.

– Это ничего, – едва выговорил он.

– Пойдемте, – решительно заявил я, – вернемся назад – здоровье ваше бесценно. Вы человек богатый, уважаемый, знатный, вы так же счастливы, как когда-то был счастлив и я. Не заботьтесь обо мне. Мы пойдем назад, я не хочу брать на себя ответственность, если вы заболеете. К тому же и Лючези может…

– Довольно! – прервал он меня. – Этот кашель – чистые пустяки, со мной ничего не может произойти. Не умру же я, в самом деле, от такого пустячного недомогания!

– Конечно-конечно. Я нисколько не хотел вас понапрасну запугивать, но все же осторожность никогда не помешает. Глоток медока защитит вас от сырости.

С этими словами я вскрыл бутылку, которую вытащил из длинного ряда ее подруг, разложенных на земле.

– Пейте, – сказал я, подавая ему вино.

Он поднес вино ко рту и подмигнул, затем приостановился и фамильярно кивнул мне; колокольчики на его колпаке вновь зазвенели.

– Пью, – сказал он, – за тех, кто погребен здесь вокруг нас.

– А я пью за то, чтобы вы здравствовали долгие годы!

Он снова взял меня под руку, и мы отправились дальше.

– Какие обширные катакомбы, – заметил он.

– Да ведь и семья Монтрезоров была очень многочисленна, – возразил я.

– Я забыл, какой у вас герб?

– Огромная человеческая нога наступает на ползущую змею, которая впилась своим жалом в ее пятку.

– А девиз какой?

– Хорошо! – сказал он.

Глаза его разогрелись от вина, колокольчики звенели. Выпитый медок разгорячил и мою фантазию. По обеим сторонам прохода были навалены груды костей вперемешку с бочками вина. Пробираясь между ними, мы дошли наконец до самой отдаленной части катакомб. Я опять остановился и на этот раз схватил Фортунато за руку, повыше локтя.



– Взгляните на селитру, – сказал я, – посмотрите, ее становится все больше и больше. Она, будто мох, облепила эти своды. Сейчас мы находимся под руслом реки. Влага каплями просачивается на кости. Вернемся назад, пока не поздно. Ваш кашель…

– Ничего страшного, – ответил он, – пойдемте дальше. Но только прежде выпьем по глотку медока.

Я передал ему бутылку. Он залпом опорожнил ее. Глаза его заискрились диким блеском. Он рассмеялся и с непонятным для меня жестом подбросил бутылку вверх.

Я с удивлением посмотрел на Фортунато. Он вновь повторил свое странное движение.

– Вы не понимаете? – обратился он ко мне.

– Нет, не понимаю, – ответил я.

– Так вы не принадлежите к братству?

– К какому братству?

– К масонской ложе?

– Да-да! – сказал я. – Конечно, принадлежу!

– Вы? Быть не может! Масон?

– Да, масон, – ответил я.

– Дайте знак.

– Пожалуйста.

Я вынул из-под складок своего плаща лопату каменщика.

– Вы шутите! – вскрикнул он, отступая на несколько шагов. – Но пойдемте дальше, проводите меня к амонтильядо.

– Будь по-вашему, – ответил я, снова пряча лопату под складки плаща и предлагая ему руку.

Он налег на нее всей своей тяжестью. Мы направились дальше на поиски все того же амонтильядо, прошли под рядом низких сводов, спустились на несколько ступеней вниз, сделали еще несколько шагов, вновь спустились и очутились, наконец, в глубоком склепе; в его зловонном воздухе наши факелы скорее тлели, чем горели.

В самом отдаленном углу открывался выход в другой склеп, несколько поменьше. Вдоль стен рядами были сложены человеческие кости, их груды высились до самых сводов, как в парижских катакомбах. Таким же образом были украшены три стены того внутреннего склепа, в который мы вступили. Четвертая стена была свободна от костей, они лежали на полу, образуя порядочную груду. Мы увидели проделанную в ней нишу, фута в четыре глубиной, в три шириной и в шесть или семь футов вышиной. Углубление, судя по всему, было сделано без какой-либо особенной цели; оно представляло собой пустое пространство между двумя массивными колоннами сводов, его заднюю стену образовывала сплошная масса гранита, из которого состояли стены вокруг всего подземелья.

Фортунато поднял свой тусклый факел, пытаясь заглянуть внутрь ниши, но старания его оказались тщетными: слабое освещение не позволяло нам различить заднюю стену углубления.

– Он круглый невежда! – прервал меня приятель, проходя нетвердой походкой вперед, тогда как я следовал за ним по пятам.

Еще мгновение – и он достиг противоположной стороны ниши и, увидев, что скала преграждает ему дальнейший путь, остановился в недоумении. И в это мгновение я приковал Фортунато к двум железным скобам, расположенным на расстоянии двух футов друг от друга. От одной скобы свешивалась короткая цепь, к другой был приделан висячий замок. Обведя цепь вокруг туловища итальянца, я в одно мгновение запер ее замком. Он был так поражен, что и не думал сопротивляться. Вынув ключ из замка, я вышел из ниши.

– Проведите рукой по стене, – сказал я приятелю, – и вы обнаружите селитру. Право, здесь ужасно сыро. Еще раз умоляю вас: вернитесь. Не хотите? Ну, в таком случае я положительно вынужден покинуть вас здесь. Но прежде я постараюсь как можно лучше вас устроить.

– Амонтильядо! – воскликнул мой приятель, не успев еще прийти в себя от удивления.

– Именно так: амонтильядо.

С этими словами я принялся рыться в груде костей. Вскоре я отрыл под ними множество обтесанного камня и известку с песком. С помощью принесенной лопатки я стал старательно заделывать вход в углубление.

Не успел я уложить первый ряд камней, как заметил, что Фортунато порядком протрезвел. Первым признаком этого был глухой стон, долетевший до меня из глубины ниши. Затем последовало долгое, упорное молчание. Я уложил второй ряд камней, третий ряд, четвертый – послышалось отчаянное бряцанье цепи. Звон этот длился несколько минут; я перестал работать и присел на кости, чтобы полнее насладиться этими звуками. Когда звон стих, я снова взялся за лопату и, не прерываясь ни на минуту, закончил кладку пятого, шестого и седьмого рядов. Я уже возвел стену почти вровень со своей грудью. Опять приостановился, взял факел и направил его свет на стоявшую в нише фигуру.

Из гортани Фортунато стали вырываться такие громкие, пронзительные крики, что я мигом отскочил назад. Несколько мгновений я колебался и дрожал всем телом. Я обнажил свою рапиру и начал водить внутри ниши, но тут в моей голове промелькнула мысль, которая немедленно меня успокоила. Я ощупал рукой тот солидный материал, из которого были сооружены катакомбы, и уверился, что опасаться нечего. Я снова подошел к стене и принялся отвечать воплями на вопли несчастного. Я откликался на эти стоны и крики, я вторил им, наконец, положительно превзошел их силой и объемом своего голоса. И вот крики Фортунато стихли.

Наступила полночь, работа моя близилась к концу. Я уложил восьмой, девятый и десятый ряды, оставалось подыскать и вставить всего лишь только камень. Я с усилием приподнял его с земли и наполовину всунул в предназначавшееся для него место. Но тут из ниши донесся такой глухой, ужасный хохот, что волосы у меня на голове стали дыбом. Хохот этот сменился жалкими звуками, в которых трудно было узнать прежний голос благородного Фортунато.

– Ха-ха-ха! Хи-хи-хи! Отличная шутка! Превосходная шутка! Как мы потом будем хохотать над всем этим в палаццо. Хи-хи! Как мы будем хохотать, попивая вино. Хи-хи!

– Амонтильядо! – сказал я.

– Хи-хи-хи! Именно, амонтильядо! Но, кажется, уже поздно… Синьора Фортунато и остальные, пожалуй, ждут нас в палаццо. Пойдемте вернемся скорее.

– Да, – сказал я, – вернемся скорее!

– Ради самого бога, Монтрезор!

– Да, – повторил я, – ради самого бога!

Я напрасно ждал ответа. Начав терять терпение, я громко позвал:

– Фортунато!

Никакого ответа. Я снова крикнул:

– Фортунато!

И вновь никакого ответа. Я просунул факел в оставшееся в новой кладке отверстие и уронил его внутрь ниши. В ответ послышался звон колокольчиков. Мне становилось не по себе: вероятно, на меня начинала влиять сырость катакомб. Я поспешил закончить свою работу, положил последний камень и хорошенько укрепил его. Перед вновь возведенной стеной я нагромоздил вал из человеческих костей.

С тех пор их ни разу не потревожила рука человека. In pace requiescat .

. «Никто не тронет меня безнаказанно» (лат.) – королевский шотландский девиз, исторически используемый королевством Шотландии на королевском гербе Шотландии.

Requiescat in pace («Да упокоится с миром») – латинская фраза, часто встречающаяся в виде аббревиатуры «RIP» или «R. I. P.» на надгробиях, в извещениях о смерти, а также при упоминании о недавно умерших.



Транспорт