Описание персонажа в романе "бесы" достоевского. Степан верховенский в романие бесы достоевского сочинение

Глава первая
НОЧЬ

I

Прошло восемь дней. Теперь, когда уже всё прошло и я пишу хронику, мы уже знаем, в чем дело; но тогда мы еще ничего не знали, и естественно, что нам представлялись

странными разные вещи. По крайней мере мы со Степаном Трофимовичем в первое время заперлись и с испугом наблюдали издали. Я-то кой-куда еще выходил и по-прежнему приносил ему разные вести, без чего он и пробыть не мог.

Нечего и говорить, что по городу пошли самые разнообразные слухи, то есть насчет пощечины, обморока Лизаветы Николаевны и прочего случившегося в то воскресенье. Но удивительно нам было то: через кого это всё могло так скоро и точно выйти наружу? Ни одно из присутствовавших тогда лиц не имело бы, кажется, ни нужды, ни выгоды нарушить секрет происшедшего. Прислуги тогда не было; один Лебядкин мог бы что-нибудь разболтать, не столько по злобе, потому что вышел тогда в крайнем испуге (а страх к врагу уничтожает и злобу к нему), а единственно по невоздержанности. Но Лебядкин, вместе с сестрицей, на другой же день пропал без вести; в доме Филиппова его не оказалось, он переехал неизвестно куда и точно сгинул. Шатов, у которого я хотел было справиться о Марье Тимофеевне, заперся и, кажется, все эти восемь дней просидел у себя на квартире, даже прервав свои занятия в городе. Меня он не принял. Я было зашел к нему во вторник и стукнул в дверь. Ответа не получил, но уверенный, по несомненным данным, что он дома, постучался в другой раз. Тогда он, соскочив, по-видимому, с постели, подошел крупными шагами к дверям и крикнул мне во весь голос: «Шатова дома нет». Я с тем и ушел.

Мы со Степаном Трофимовичем, не без страха за смелость предположения, но обоюдно ободряя друг друга, остановились наконец на одной мысли: мы решили, что виновником разошедшихся слухов мог быть один только Петр Степанович, хотя сам он некоторое время спустя, в разговоре с отцом, уверял, что застал уже историю во всех устах, преимущественно в клубе, и совершенно известною до мельчайших подробностей губернаторше и ее супругу. Вот что еще замечательно: на второй же день, в понедельник ввечеру, я встретил Липутина, и он уже знал всё до последнего слова, стало быть, несомненно, узнал из первых.

Многие из дам (и из самых светских) любопытствовали и о «загадочной хромоножке» - так называли Марью Тимофеевну. Нашлись даже пожелавшие непременно увидать ее лично и познакомиться, так что господа, поспешившие

припрятать Лебядкиных, очевидно, поступили и кстати. Но на первом плане все-таки стоял обморок Лизаветы Николаевны, и этим интересовался «весь свет», уже по тому одному, что дело прямо касалось Юлии Михайловны, как родственницы Лизаветы Николаевны и ее покровительницы. И чего-чего не болтали! Болтовне способствовала и таинственность обстановки: оба дома были заперты наглухо; Лизавета Николаевна, как рассказывали, лежала в белой горячке; то же утверждали и о Николае Всеволодовиче, с отвратительными подробностями о выбитом будто бы зубе и о распухшей от флюса щеке его. Говорили даже по уголкам, что у нас, может быть, будет убийство, что Ставрогин не таков, чтобы снести такую обиду, и убьет Шатова, но таинственно, как в корсиканской вендетте. Мысль эта нравилась; но большинство нашей светской молодежи выслушивало всё это с презрением и с видом самого пренебрежительного равнодушия, разумеется напускного. Вообще древняя враждебность нашего общества к Николаю Всеволодовичу обозначилась ярко. Даже солидные люди стремились обвинить его, хотя и сами не знали в чем. Шепотом рассказывали, что будто бы он погубил честь Лизаветы Николаевны и что между ними была интрига в Швейцарии. Конечно, осторожные люди сдерживались, но все, однако же, слушали с аппетитом. Были и другие разговоры, но не общие, а частные, редкие и почти закрытые, чрезвычайке странные и о существовании которых я упоминаю лишь для предупреждения читателей, единственно ввиду дальнейших событий моего рассказа. Именно: говорили иные, хмуря брови и бог знает на каком основании, что Николай Всеволодович имеет какое-то особенное дело в нашей губернии, что он чрез графа К. вошел в Петербурге в какие-то высшие отношения, что он даже, может быть, служит и чуть ли не снабжен от кого-то какими-то поручениями. Когда очень уж солидные и сдержанные люди на этот слух улыбались, благоразумно замечая, что человек, живущий скандалами и начинающий у нас с флюса, не похож на чиновника, то им шепотом замечали, что служит он не то чтоб официально, а, так сказать, конфиденциально и что в таком случае самою службой требуется, чтобы служащий как можно менее походил на чиновника. Такое замечание производило эффект; у нас известно было, что на земство нашей губернии смотрят в столице с некоторым особым вниманием. Повторю, эти слухи только мелькнули

и исчезли бесследно, до времени, при первом появлении Николая Всеволодовича; но замечу, что причиной многих слухов было отчасти несколько кратких, но злобных слов, неясно и отрывисто произнесенных в клубе недавно возвратившимся из Петербурга отставным капитаном гвардии Артемием Павловичем Гагановым, весьма крупным помещиком нашей губернии и уезда, столичным светским человеком и сыном покойного Павла Павловича Гаганова, того самого почтенного старшины, с которым Николай Всеволодович имел, четыре с лишком года тому назад, то необычайное по своей грубости и внезапности столкновение, о котором я уже упоминал прежде, в начале моего рассказа.

Всем тотчас же стало известно, что Юлия Михайловна сделала Варваре Петровне чрезвычайный визит и что у крыльца дома ей объявили, что «по нездоровью не могут принять». Также и то, что дня через два после своего визита Юлия Михайловна посылала узнать о здоровье Варвары Петровны нарочного. Наконец, принялась везде «защищать» Варвару Петровну, конечно лишь в самом высшем смысле, то есть, по возможности, в самом неопределенном. Все же первоначальные торопливые намеки о воскресной истории выслушала строго и холодно, так что в последующие дни, в ее присутствии, они уже не возобновлялись. Таким образом и укрепилась везде мысль, что Юлии Михайловне известна не только вся эта таинственная история, но и весь ее таинственный смысл до мельчайших подробностей, и не как посторонней, а как соучастнице. Замечу кстати, что она начала уже приобретать у нас, помаленьку, то высшее влияние, которого так несомненно добивалась и жаждала, и уже начинала видеть себя «окруженною». Часть общества признала за нею практический ум и такт... но об этом после. Ее же покровительством объяснялись отчасти и весьма быстрые успехи Петра Степановича в нашем обществе,- успехи, особенно поразившие тогда Степана Трофимовича.

Мы с ним, может быть, и преувеличивали. Во-первых, Петр Степанович перезнакомился почти мгновенно со всем городом, в первые же четыре дня после своего появления. Появился он в воскресенье, а во вторник я уже встретил его в коляске с Артемием Павловичем Гагановым, человеком гордым, раздражительным и заносчивым, несмотря на всю его светскость, и с которым, по характеру его, довольно трудно было ужиться. У губернатора

Петр Степанович был тоже принят прекрасно, до того, что тотчас же стал в положение близкого или, так сказать, обласканного молодого человека; обедал у Юлии Михайловны почти ежедневно. Познакомился он с нею еще в Швейцарии, но в быстром успехе его в доме его превосходительства действительно заключалось нечто любопытное. Все-таки он слыл же когда-то заграничным революционером, правда ли, нет ли, участвовал в каких-то заграничных изданиях и конгрессах, «что можно даже из газет доказать», как злобно выразился мне при встрече Алеша Телятников, теперь, увы, отставной чиновничек, а прежде тоже обласканный молодой человек в доме старого губернатора. Но тут стоял, однако же, факт: бывший революционер явился в любезном отечестве не только без всякого беспокойства, но чуть ли не с поощрениями; стало быть, ничего, может, и не было. Липутин шепнул мне раз, что, по слухам, Петр Степанович будто бы где-то принес покаяние и получил отпущение, назвав несколько прочих имен, и таким образом, может, и успел уже заслужить вину, обещая и впредь быть полезным отечеству. Я передал эту ядовитую фразу Степану Трофимовичу, и тот, несмотря на то что был почти не в состоянии соображать, сильно задумался. Впоследствии обнаружилось, что Петр Степанович приехал к нам с чрезвычайно почтенными рекомендательными письмами, по крайней мере привез одно к губернаторше от одной чрезвычайно важной петербургской старушки, муж которой был одним из самых значительных петербургских старичков. Эта старушка, крестная мать Юлии Михайловны, упоминала в письме своем, что и граф К. хорошо знает Петра Степановича, чрез Николая Всеволодовича, обласкал его и находит «достойным молодым человеком, несмотря на бывшие заблуждения». Юлия Михайловна до крайности ценила свои скудные и с таким трудом поддерживаемые связи с «высшим миром» и, уж конечно, была рада письму важной старушки; но все-таки оставалось тут нечто как бы и особенное. Даже супруга своего поставила к Петру Степановичу в отношения почти фамилиарные, так что господин фон Лембке жаловался... но об этом тоже после. Замечу тоже для памяти, что и великий писатель весьма благосклонно отнесся к Петру Степановичу и тотчас же пригласил его к себе. Такая поспешность такого надутого собою человека кольнула Степана Трофимовича больнее всего; но я объяснил себе иначе: зазывая к себе нигилиста,

господин Кармазинов, уж конечно, имел в виду сношения его с прогрессивными юношами обеих столиц. Великий писатель болезненно трепетал пред новейшею революционною молодежью и, воображая, по незнанию дела, что в руках ее ключи русской будущности, унизительно к ним подлизывался, главное потому, что они не обращали на него никакого внимания.

II

Петр Степанович забежал раза два и к родителю, и, к несчастию моему, оба раза в мое отсутствие. В первый раз посетил его в среду, то есть на четвертый лишь день после той первой встречи, да и то по делу. Кстати, расчет по имению окончился у них как-то неслышно и невидно. Варвара Петровна взяла всё на себя и всё выплатила, разумеется приобретя землицу, а Степана Трофимовича только уведомила о том, что всё кончено, и уполномоченный Варвары Петровны, камердинер ее Алексей Егорович, поднес ему что-то подписать, что он и исполнил молча и с чрезвычайным достоинством. Замечу по поводу достоинства, что я почти не узнавал нашего прежнего старичка в эти дни. Он держал себя как никогда прежде, стал удивительно молчалив, даже не написал ни одного письма Варваре Петровне с самого воскресенья, что я счел бы чудом, а главное, стал спокоен. Он укрепился на какой-то окончательной и чрезвычайной идее, придававшей ему спокойствие, это было видно. Он нашел эту идею, сидел и чего-то ждал. Сначала, впрочем, был болен, особенно в понедельник; была холерина. Тоже и без вестей пробыть не мог во всё время; но лишь только я, оставляя факты, переходил к сути дела и высказывал какие-нибудь предположения, то он тотчас же начинал махать на меня руками, чтоб я перестал. Но оба свидания с сынком все-таки болезненно на него подействовали, хотя и не поколебали. В оба эти дня, после свиданий, он лежал на диване, обмотав голову платком, намоченным в уксусе; но в высшем смысле продолжал оставаться спокойным.

Иногда, впрочем, он и не махал на меня руками. Иногда тоже казалось мне, что принятая таинственная решимость как бы оставляла его и что он начинал бороться с каким-то новым соблазнительным наплывом идей. Это было мгновениями, но я отмечаю их. Я подозревал, что ему очень бы хотелось опять заявить себя, выйдя

из уединения, предложить борьбу, задать последнюю битву.

Cher, я бы их разгромил! - вырвалось у него в четверг вечером, после второго свидания с Петром Степановичем, когда он лежал, протянувшись на диване, с головой, обернутою полотенцем.

До этой минуты он во весь день еще ни слова не сказал со мной.

- «Fils, fils chéri» 1 и так далее, я согласен, что все эти выражения вздор, кухарочный словарь, да и пусть их, я сам теперь вижу. Я его не кормил и не поил, я отослал его из Берлина в -скую губернию, грудного ребенка, по почте, ну и так далее, я согласен... «Ты, говорит, меня не поил и по почте выслал, да еще здесь ограбил». Но, несчастный, кричу ему, ведь болел же я за тебя сердцем всю мою жизнь, хотя и по почте! Il rit. 2 Но я согласен, согласен... пусть по почте,- закончил он как в бреду.

Passons, 3 - начал он опять через пять минут.- Я не понимаю Тургенева. У него Базаров это какое-то фиктивное лицо, не существующее вовсе; они же первые и отвергли его тогда , как ни на что не похожее. Этот Базаров это какая-то неясная смесь Ноздрева с Байроном, c’est le mot. 4 Посмотрите на них внимательно: они кувыркаются и визжат от радости, как щенки на солнце, они счастливы, они победители! Какой тут Байрон!.. И притом какие будни! Какая кухарочная раздражительность самолюбия, какая пошленькая жаждишка faire du bruit autour de son nom, 5 не замечая, что son nom... О карикатура! Помилуй, кричу ему, да неужто ты себя такого, как есть, людям взамен Христа предложить желаешь? Il rit. Il rit beaucoup, il rit trop. 6 У него какая-то странная улыбка. У его матери не было такой улыбки. II rit toujours. 7

Опять наступило молчание.

Они хитры; в воскресенье они сговорились...- брякнул он вдруг.

О, без сомнения,- вскричал я, навострив уши, -

1 «Сын, возлюбленный сын» (франц.).
2 Он смеется (франц.).
3 Оставим это (франц.).
4 именно так (франц.).
5 поднимать шум вокруг своего имени (франц.).
6 Он смеется. Он много, слишком много смеется (франц.).
7 Он всегда смеется (франц.).

всё это стачка и сшито белыми нитками, и так дурно разыграно.

Я не про то. Знаете ли, что всё это было нарочно сшито белыми нитками, чтобы заметили те... кому надо. Понимаете это?

Нет, не понимаю.

Tant mieux. Passons. 1 Я очень раздражен сегодня.

Да зачем же вы с ним спорили, Степан Трофимович? - проговорил я укоризненно.

Je voulais convertir. 2 Конечно, смейтесь. Cette pauvre тетя, elle entendra de belles choses! 3 О друг мой, поверите ли, что я давеча ощутил себя патриотом! Впрочем, я всегда сознавал себя русским... да настоящий русский и не может быть иначе, как мы с вами. Il y a là dedans quelque chose d’aveugle et de louche. 4

Непременно,- ответил я.

Друг мой, настоящая правда всегда неправдоподобна, знаете ли вы это? Чтобы сделать правду правдоподобнее, нужно непременно подмешать к ней лжи. Люди всегда так и поступали. Может быть, тут есть, чего мы не понимаем. Как вы думаете, есть тут, чего мы не понимаем, в этом победоносном визге? Я бы желал, чтобы было. Я бы желал.

Я промолчал. Он тоже очень долго молчал.

1 Тем лучше. Оставим это (франц.).
2 Я хотел переубедить (франц.).
3 А эта бедная тетя, хорошенькие вещи она услышит! (франц.)
4 Тут скрывается что-то слепое и подозрительное (франц.).
5 Они попросту лентяи (франц.).

Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. Когда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль.

Куда ж его спрячут?

Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме.

Старые философские места, одни и те же с начала веков,- с каким-то брезгливым сожалением пробормотал Ставрогин.

Одни и те же! Одни и те же с начала веков, и никаких других никогда! - подхватил Кириллов с сверкающим взглядом, как будто в этой идее заключалась чуть не победа.

Вы, кажется, очень счастливы, Кириллов?

Да, очень счастлив,- ответил тот, как бы давая самый обыкновенный ответ.

Но вы так недавно еще огорчались, сердились на Липутина?

Гм... я теперь не браню. Я еще не знал тогда, что был счастлив. Видали вы лист, с дерева лист?

Я видел недавно желтый, немного зеленого, с краев подгнил. Ветром носило. Когда мне было десять лет,

я зимой закрывал глаза нарочно и представлял лист - зеленый, яркий с жилками, и солнце блестит. Я открывал глаза и не верил, потому что очень хорошо, и опять закрывал.

Это что же, аллегория?

Н-нет... зачем? Я не аллегорию, я просто лист, один лист. Лист хорош. Всё хорошо.

Всё. Человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только потому. Это всё, всё! Кто узнает, тотчас сейчас станет счастлив, сию минуту. Эта свекровь умрет, а девочка останется - всё хорошо. Я вдруг от крыл.

А кто с голоду умрет, а кто обидит и обесчестит девочку - это хорошо?

Хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо; и кто не размозжит, и то хорошо. Всё хорошо, всё. Всем тем хорошо, кто знает, что всё хорошо. Если б они знали, что им хорошо, то им было бы хорошо, но пока они не знают, что им хорошо, то им будет нехорошо. Вот вся мысль, вся, больше нет никакой!

Когда же вы узнали, что вы так счастливы?

На прошлой неделе во вторник, нет, в среду, потому что уже была среда, ночью.

По какому же поводу?

Не помню, так; ходил по комнате... всё равно. Я часы остановил, было тридцать семь минут третьего.

В эмблему того, что время должно остановиться? Кириллов промолчал.

Они нехороши,- начал он вдруг опять,- потому что не знают, что они хороши. Когда узнают, то не будут насиловать девочку. Надо им узнать, что они хороши, и все тотчас же станут хороши, все до единого.

Вот вы узнали же, стало быть, вы хороши?

Я хорош.

С этим я, впрочем, согласен,- нахмуренно пробормотал Ставрогин.

Кто научит, что все хороши, тот мир закончит.

Кто учил, того распяли.

Он придет, и имя ему человекобог.

Богочеловек?

Человекобог, в этом разница.

Уж не вы ли и лампадку зажигаете?

Да, это я зажег.

Уверовали?

Старуха любит, чтобы лампадку... а ей сегодня некогда,- пробормотал Кириллов.

А сами еще не молитесь?

Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене, я смотрю и благодарен ему за то, что ползет.

Глаза его опять загорелись. Он все смотрел прямо на Ставрогина, взглядом твердым и неуклонным. Ставрогин нахмуренно и брезгливо следил за ним, но насмешки в его взгляде не было.

Бьюсь об заклад, что когда я опять приду, то вы уж и в бога уверуете,- проговорил он, вставая и захватывая шляпу.

Почему? - привстал и Кириллов.

Если бы вы узнали, что вы в бога веруете, то вы бы и веровали; но так как вы еще не знаете, что вы в бога веруете, то вы и не веруете,- усмехнулся Николай Всеволодович.

Это не то,- обдумал Кириллов,- перевернули мысль. Светская шутка. Вспомните, что вы значили в моей жизни, Ставрогин.

Прощайте, Кириллов.

Приходите ночью; когда?

Да уж вы не забыли ли про завтрашнее?

Ах, забыл, будьте покойны, не просплю; в девять часов. Я умею просыпаться, когда хочу. Я ложусь и говорю: в семь часов, и проснусь в семь часов; в десять часов - и проснусь в десять часов.

Замечательные у вас свойства,- поглядел на его бледное лицо Николай Всеволодович.

Я пойду отопру ворота.

Не беспокойтесь, мне отопрет Шатов.

А, Шатов. Хорошо, прощайте.

VI

Крыльцо пустого дома, в котором квартировал Шатов, было незаперто; но, взобравшись в сени, Ставрогин очутился в совершенном мраке и стал искать рукой лестницу в мезонин. Вдруг сверху отворилась дверь и показался свет; Шатов сам не вышел, а только свою дверь отворил. Когда Николай Всеволодович стал на пороге его комнаты, то разглядел его в углу у стола, стоящего в ожидании.

Вы примете меня по делу? - спросил он с порога.

Войдите и садитесь,- отвечал Шатов,- заприте дверь, постойте, я сам.

Он запер дверь на ключ, воротился к столу и сел напротив Николая Всеволодовича. В эту неделю он похудел, а теперь, казалось, был в жару.

Вы меня измучили,- проговорил он потупясь, тихим полушепотом,- зачем вы не приходили?

Вы так уверены были, что я приду?

Да, постойте, я бредил... может, и теперь брежу... Постойте.

Он привстал и на верхней из своих трех полок с книгами, с краю, захватил какую-то вещь. Это был револьвер.

В одну ночь я бредил, что вы придете меня убивать, и утром рано у бездельника Лямшина купил револьвер на последние деньги; я не хотел вам даваться. Потом я пришел в себя... У меня ни пороху, ни пуль; с тех пор так и лежит на полке. Постойте...

Он привстал и отворил было форточку.

Не выкидывайте, зачем? - остановил Николай Всеволодович.- Он денег стоит, а завтра люди начнут говорить, что у Шатова под окном валяются револьверы. Положите опять, вот так, садитесь. Скажите, зачем вы точно каетесь предо мной в вашей мысли, что я приду вас убить? Я и теперь не мириться пришел, а говорить о необходимом. Разъясните мне, во-первых, вы меня ударили не за связь мою с вашею женой?

Вы сами знаете, что нет,- опять потупился Шатов.

И не потому, что поверили глупой сплетне насчет Дарьи Павловны?

Нет, нет, конечно, нет! Глупость! Сестра мне с самого начала сказала...- с нетерпением и резко проговорил Шатов, чуть-чуть даже топнув ногой.

Стало быть, и я угадал, и вы угадали,- спокойным тоном продолжал Ставрогин,- вы правы: Марья Тимофеевна Лебядкина - моя законная, обвенчанная со мною жена, в Петербурге, года четыре с половиной назад. Ведь вы меня за нее ударили?

Шатов, совсем пораженный, слушал и молчал.

Я угадал и не верил,- пробормотал он наконец, странно смотря на Ставрогина.

И ударили?

Шатов вспыхнул и забормотал почти без связи:

Я за ваше падение... за ложь. Я не для того подходил, чтобы вас наказать; когда я подходил, я не знал, что ударю... Я за то, что вы так много значили в моей жизни... Я...

Понимаю, понимаю, берегите слова. Мне жаль, что вы в жару; у меня самое необходимое дело.

Я слишком долго вас ждал,- как-то весь чуть не затрясся Шатов и привстал было с места,- говорите ваше дело, я тоже скажу... потом...

Это дело не из той категории,- начал Николай Всеволодович, приглядываясь к нему с любопытством,- по некоторым обстоятельствам я принужден был сегодня же выбрать такой час и идти к вам предупредить, что, может быть, вас убьют.

Шатов дико смотрел на него.

Я знаю, что мне могла бы угрожать опасность,- проговорил он размеренно,- но вам, вам-то почему это может быть известно?

Потому что я тоже принадлежу к ним, как и вы, и такой же член их общества, как и вы.

Вы... вы член общества?

Я по глазам вашим вижу, что вы всего от меня ожидали, только не этого,- чуть-чуть усмехнулся Николай Всеволодович,- но позвольте, стало быть, вы уже знали, что на вас покушаются?

И не думал. И теперь не думаю, несмотря на ваши слова, хотя... хотя кто ж тут с этими дураками может в чем-нибудь заручиться! - вдруг вскричал он в бешенстве, ударив кулаком по столу.- Я их не боюсь! Я с ними разорвал. Этот забегал ко мне четыре раза и говорил, что можно... но,- посмотрел он на Ставрогина,- что ж, собственно, вам тут известно?

Не беспокойтесь, я вас не обманываю,- довольно холодно продолжал Ставрогин, с видом человека, исполняющего только обязанность.- Вы экзаменуете, что мне известно? Мне известно, что вы вступили в это общество за границей, два года тому назад, и еще при старой его организации, как раз пред вашею поездкой в Америку и, кажется, тотчас же после нашего последнего разговора, о котором вы так много написали мне из Америки в вашем письме. Кстати, извините, что я не ответил вам тоже письмом, а ограничился...

Высылкой денег; подождите,- остановил Шатов,

поспешно выдвинул из стола ящик и вынул из-под бумаг радужный кредитный билет,- вот, возьмите, сто рублей, которые вы мне выслали; без вас я бы там погиб. Я долго бы не отдал, если бы не ваша матушка: эти сто рублей подарила она мне девять месяцев назад на бедность, после моей болезни. Но продолжайте, пожалуйста...

Он задыхался.

В Америке вы переменили ваши мысли и, возвратясь в Швейцарию, хотели отказаться. Они вам ничего не ответили, но поручили принять здесь, в России, от кого-то какую-то типографию и хранить ее до сдачи лицу, которое к вам от них явится. Я не знаю всего в полной точности, но ведь в главном, кажется, так? Вы же, в надежде или под условием, что это будет последним их требованием и что вас после того отпустят совсем, взялись. Всё это, так ли, нет ли, узнал я не от них, а совсем случайно. Но вот чего вы, кажется, до сих пор не знаете: эти господа вовсе не намерены с вами расстаться.

Это нелепость! - завопил Шатов.- Я объявил честно, что я расхожусь с ними во всем! Это мое право, право совести и мысли... Я не потерплю! Нет силы, которая бы могла...

Знаете, вы не кричите,- очень серьезно остановил его Николай Всеволодович,- этот Верховенский такой человечек, что, может быть, нас теперь подслушивает, своим или чужим ухом, в ваших же сенях, пожалуй. Даже пьяница Лебядкин чуть ли не обязан был за вами следить, а вы, может быть, за ним, не так ли? Скажите лучше: согласился теперь Верховенский на ваши аргументы или нет?

Он согласился; он сказал, что можно и что я имею право...

Ну, так он вас обманывает. Я знаю, что даже Кириллов, который к ним почти вовсе не принадлежит, доставил об вас сведения; а агентов у них много, даже таких, которые и не знают, что служат обществу. За вами всегда надсматривали. Петр Верховенский, между прочим, приехал сюда за тем, чтобы порешить ваше дело совсем, и имеет на то полномочие, а именно: истребить вас в удобную минуту, как слишком много знающего и могущего донести. Повторяю вам, что это наверно; и позвольте прибавить, что они почему-то совершенно убеждены,

что вы шпион и если еще не донесли, то донесете. Правда это?

Шатов скривил рот, услыхав такой вопрос, высказанный таким обыкновенным тоном.

Если б я и был шпион, то кому доносить? - злобно проговорил он, не отвечая прямо.- Нет, оставьте меня, к черту меня! - вскричал он, вдруг схватываясь за первоначальную, слишком потрясшую его мысль, по всем признакам несравненно сильнее, чем известие о собственной опасности.- Вы, вы, Ставрогин, как могли вы затереть себя в такую бесстыдную, бездарную лакейскую нелепость! Вы член их общества! Это ли подвиг Николая Ставрогина!- вскричал он чуть не в отчаянии.

Он даже сплеснул руками, точно ничего не могло быть для него горше и безотраднее такого открытия.

Извините,- действительно удивился Николай Всеволодович,- но вы, кажется, смотрите на меня как на какое-то солнце, а на себя как на какую-то букашку сравнительно со мной. Я заметил это даже по вашему письму из Америки.

Вы... вы знаете... Ах, бросим лучше обо мне совсем, совсем! - оборвал вдруг Шатов.- Если можете что-нибудь объяснить о себе, то объясните... На мой вопрос! - повторял он в жару.

С удовольствием. Вы спрашиваете: как мог я затереться в такую трущобу? После моего сообщения я вам даже обязан некоторою откровенностию по этому делу. Видите, в строгом смысле я к этому обществу совсем не принадлежу, не принадлежал и прежде и гораздо более вас имею права их оставить, потому что и не поступал. Напротив, с самого начала заявил, что я им не товарищ, а если и помогал случайно, то только так, как праздный человек. Я отчасти участвовал в переорганизации общества по новому плану, и только. Но они теперь одумались и решили про себя, что и меня отпустить опасно, и, кажется, я тоже приговорен.

О, у них всё смертная казнь и всё на предписаниях, на бумагах с печатями, три с половиной человека подписывают. И вы верите, что они в состоянии!

Тут отчасти вы правы, отчасти нет,- продолжал с прежним равнодушием, даже вяло Ставрогин.- Сомнения нет, что много фантазии, как и всегда в этих случаях: кучка преувеличивает свой рост и значение. Если хотите, то, по-моему, их всего и есть один Петр Верховенский,

и уж он слишком добр, что почитает себя только агентом своего общества. Впрочем, основная идея не глупее других в этом роде. У них связи с Internationale; они сумели завести агентов в России, даже наткнулись на довольно оригинальный прием... но, разумеется, только теоретически. Что же касается до их здешних намерений, то ведь движение нашей русской организации такое дело темное и почти всегда такое неожиданное, что действительно у нас всё можно попробовать. Заметьте, что Верховенский человек упорный.

Этот клоп, невежда, дуралей, не понимающий ничего в России! - злобно вскричал Шатов.

Вы его мало знаете. Это правда, что вообще все они мало понимают в России, но ведь разве только немножко меньше, чем мы с вами; и притом Верховенский энтузиаст.

Верховенский энтузиаст?

О да. Есть такая точка, где он перестает быть шутом и обращается в... полупомешанного. Попрошу вас припомнить одно собственное выражение ваше: «Знаете ли, как может быть силен один человек?». Пожалуйста, не смейтесь, он очень в состоянии спустить курок. Они уверены, что я тоже шпион. Все они, от неуменья вести дело, ужасно любят обвинять в шпионстве.

Но ведь вы не боитесь?

Н-нет... Я не очень боюсь... Но ваше дело совсем другое. Я вас предупредил, чтобы вы все-таки имели в виду. По-моему, тут уж нечего обижаться, что опасность грозит от дураков; дело не в их уме: и не на таких, как мы с вами, у них подымалась рука. А впрочем, четверть двенадцатого,- посмотрел он на часы и встал со стула,- мне хотелось бы сделать вам один совсем посторонний вопрос.

Ради бога! - воскликнул Шатов, стремительно вскакивая с места.

То есть? - вопросительно посмотрел Николай Всеволодович.

Делайте, делайте ваш вопрос, ради бога,- в невыразимом волнении повторял Шатов,- но с тем, что и я вам сделаю вопрос. Я умоляю, что вы позволите... я не могу... делайте ваш вопрос!

Ставрогин подождал немного и начал:

Я слышал, что вы имели здесь некоторое влияние

на Марью Тимофеевну и что она любила вас видеть и слушать. Так ли это?

Да... слушала...- смутился несколько Шатов.

Я имею намерение на этих днях публично объявить здесь в городе о браке моем с нею.

Разве это возможно? - прошептал чуть не в ужасе Шатов.

То есть в каком же смысле? Тут нет никаких затруднений; свидетели брака здесь. Всё это произошло тогда в Петербурге совершенно законным и спокойным образом, а если не обнаруживалось до сих пор, то потому только, что двое единственных свидетелей брака, Кириллов и Петр Верховенский, и, наконец, сам Лебядкин (которого я имею удовольствие считать теперь моим родственником) дали тогда слово молчать.

Я не про то... Вы говорите так спокойно... но продолжайте! Послушайте, вас ведь не силой принудили к этому браку, ведь нет?

Нет, меня никто не принуждал силой,- улыбнулся Николай Всеволодович на задорную поспешность Шатова.

А что она там про ребенка своего толкует? - торопился в горячке и без связи Шатов.

Про ребенка своего толкует? Ба! Я не знал, в первый раз слышу. У ней не было ребенка и быть не могло: Марья Тимофеевна девица.

А! Так я и думал! Слушайте!

Что с вами, Шатов?

Шатов закрыл лицо руками, повернулся, но вдруг крепко схватил за плечо Ставрогина.

Знаете ли, знаете ли вы по крайней мере,- прокричал он,- для чего вы всё это наделали и для чего решаетесь на такую кару теперь?

Ваш вопрос умен и язвителен, но я вас тоже намерен удивить: да, я почти знаю, для чего я тогда женился и для чего решаюсь на такую «кару» теперь, как вы выразились.

Оставим это... об этом после, подождите говорить; будем о главном, о главном: я вас ждал два года.

Я вас слишком давно ждал, я беспрерывно думал о вас. Вы единый человек, который бы мог... Я еще из Америки вам писал об этом.

Я очень помню ваше длинное письмо.

Длинное, чтобы быть прочитанным? Согласен; шесть почтовых листов. Молчите, молчите! Скажите: можете вы уделить мне еще десять минут, но теперь же, сейчас же... Я слишком долго вас ждал!

Извольте, уделю полчаса, но только не более, если это для вас возможно.

И с тем, однако,- подхватил яростно Шатов,- чтобы вы переменили ваш тон. Слышите, я требую, тогда как должен молить... Понимаете ли вы, что значит требовать, тогда как должно молить?

Понимаю, что таким образом вы возноситесь над всем обыкновенным для более высших целей,- чуть-чуть усмехнулся Николай Всеволодович,- я с прискорбием тоже вижу, что вы в лихорадке.

Я уважения прошу к себе, требую! - кричал Шатов,- не к моей личности,- к черту ее,- а к другому, на это только время, для нескольких слов... Мы два существа и сошлись в беспредельности... в последний раз в мире. Оставьте ваш тон и возьмите человеческий! Заговорите хоть раз в жизни голосом человеческим. Я не для себя, а для вас. Понимаете ли, что вы должны простить мне этот удар по лицу уже по тому одному, что я дал вам случай познать при этом вашу беспредельную силу... Опять вы улыбаетесь вашею брезгливою светскою улыбкой. О, когда вы поймете меня! Прочь барича! Пойми те же, что я этого требую, требую, иначе не хочу говорить, не стану ни за что!

Исступление его доходило до бреду; Николай Всеволодович нахмурился и как бы стал осторожнее.

Если я уж остался на полчаса,- внушительно и серьезно промолвил он,- тогда как мне время так дорого, то поверьте, что намерен слушать вас по крайней мере с интересом и... и убежден, что услышу от вас много нового.

Он сел на стул.

Садитесь! - крикнул Шатов и как-то вдруг сел и сам.

Позвольте, однако, напомнить,- спохватился еще раз Ставрогин,- что я начал было целую к вам просьбу насчет Марьи Тимофеевны, для нее по крайней мере очень важную...

Ну? - нахмурился вдруг Шатов с видом человека, которого вдруг перебили на самом важном месте и который

хоть и глядит на вас, но не успел еще понять вашего вопроса.

И вы мне не дали докончить,- договорил с улыбкой Николай Всеволодович.

Э, ну вздор, потом! - брезгливо отмахнулся рукой Шатов, осмыслив наконец претензию, и прямо перешел к своей главной теме.

VII

Знаете ли вы,- начал он почти грозно, принагнувшись вперед на стуле, сверкая взглядом и подняв перст правой руки вверх пред собою (очевидно, не примечая этого сам),- знаете ли вы, кто теперь на всей земле единственный народ-«богоносец», грядущий обновить и спасти мир именем нового бога и кому единому даны ключи жизни и нового слова... Знаете ли вы, кто этот народ и как ему имя?

По вашему приему я необходимо должен заключить, и, кажется, как можно скорее, что это народ русский...

И вы уже смеетесь, о племя! - рванулся было Шатов.

Успокойтесь, прошу вас; напротив, я именно ждал чего-нибудь в этом роде.

Ждали в этом роде? А самому вам незнакомы эти слова?

Очень знакомы; я слишком предвижу, к чему вы клоните. Вся ваша фраза и даже выражение народ-«богоносец» есть только заключение нашего с вами разговора, происходившего с лишком два года назад, за границей, незадолго пред вашим отъездом в Америку... По крайней мере, сколько я могу теперь припомнить.

Это ваша фраза целиком, а не моя. Ваша собственная, а не одно только заключение нашего разговора. «Нашего» разговора совсем и не было: был учитель, вещавший огромные слова, и был ученик, воскресший из мертвых. Я тот ученик, а вы учитель.

Но если припомнить, вы именно после слов моих как раз и вошли в то общество и только потом уехали в Америку.

Да, и я вам писал о том из Америки; я вам обо всем писал. Да, я не мог тотчас же оторваться с кровью

от того, к чему прирос с детства, на что пошли все восторги моих надежд и все слезы моей ненависти... Трудно менять богов. Я не поверил вам тогда, потому что не хотел верить, и уцепился в последний раз за этот помойный клоак... Но семя осталось и возросло. Серьезно, скажите серьезно, не дочитали письма моего из Америки? Может быть, не читали вовсе?

Я прочел из него три страницы, две первые и последнюю, и, кроме того, бегло переглядел средину. Впрочем, я всё собирался...

Э, всё равно, бросьте, к черту! - махнул рукой Шатов.- Если вы отступились теперь от тогдашних слов про народ, то как могли вы их тогда выговорить?.. Вот что давит меня теперь.

Не шутил же я с вами и тогда; убеждая вас, я, может, еще больше хлопотал о себе, чем о вас,- загадочно произнес Ставрогин.

Не шутили! В Америке я лежал три месяца на соломе, рядом с одним... несчастным, и узнал от него, что в то же самое время, когда вы насаждали в моем сердце бога и родину,- в то же самое время, даже, может быть, в те же самые дни, вы отравили сердце этого несчастного, этого маньяка, Кириллова, ядом... Вы утверждали в нем ложь и клевету и довели разум его до исступления... Подите взгляните на него теперь, это ваше создание... Впрочем, вы видели.

Во-первых, замечу вам, что сам Кириллов сейчас только сказал мне, что он счастлив и что он прекрасен. Ваше предположение о том, что всё это произошло в одно и то же время, почти верно; ну, и что же из всего этого? Повторяю, я вас, ни того, ни другого, не обманывал.

Вы атеист? Теперь атеист?

А тогда?

Точно так же, как и тогда.

Я не к себе просил у вас уважения, начиная разговор; С вашим умом вы бы могли понять это,- в негодовании пробормотал Шатов.

Я не встал с первого вашего слова, не закрыл разговора, не ушел от вас, а сижу до сих пор и смирно отвечаю на ваши вопросы и... крики, стало быть, не нарушил еще к вам уважения.

Шатов прервал, махнув рукой:

Вы помните выражение ваше: «Атеист не может

быть русским, атеист тотчас же перестает быть русским», помните это?

Да? - как бы переспросил Николай Всеволодович.

Вы спрашиваете? Вы забыли? А между тем это одно из самых точнейших указаний на одну из главнейших особенностей русского духа, вами угаданную. Не могли вы этого забыть? Я напомню вам больше,- вы сказали тогда же: «Не православный не может быть русским».

Я полагаю, что это славянофильская мысль.

Нет; нынешние славянофилы от нее откажутся. Нынче народ поумнел. Но вы еще дальше шли: вы веровали, что римский католицизм уже не есть христианство; вы утверждали, что Рим провозгласил Христа, поддавшегося на третье дьяволово искушение, и что, возвестив всему свету, что Христос без царства земного на земле устоять не может, католичество тем самым провозгласило антихриста и тем погубило весь западный мир. Вы именно указывали, что если мучается Франция, то единственно по вине католичества, ибо отвергла смрадного бога римского, а нового не сыскала. Вот что вы тогда могли говорить! Я помню наши разговоры.

Если б я веровал, то, без сомнения, повторил бы это и теперь; я не лгал, говоря как верующий,- очень серьезно произнес Николай Всеволодович.- Но уверяю вас, что на меня производит слишком неприятное впечатление это повторение прошлых мыслей моих. Не можете ли вы перестать?

Если бы веровали? - вскричал Шатов, не обратив ни малейшего внимания на просьбу.- Но не вы ли говорили мне, что если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы бы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной? Говорили вы это? Говорили?

Но позвольте же и мне наконец спросить,- возвысил голос Ставрогин,- к чему ведет весь этот нетерпеливый и... злобный экзамен?

Этот экзамен пройдет навеки и никогда больше не напомнится вам.

Вы всё настаиваете, что мы вне пространства и времени...

Молчите! - вдруг крикнул Шатов.- Я глуп и не ловок, но погибай мое имя в смешном! Дозволите ли вы

мне повторить пред вами всю главную вашу тогдашнюю мысль... О, только десять строк, одно заключение.

Повторите, если только одно заключение... Ставрогин сделал было движение взглянуть на часы, но удержался и не взглянул.

Шатов принагнулся опять на стуле и на мгновение даже опять было поднял палец.

Ни один народ,- начал он, как бы читая по строкам и в то же время продолжая грозно смотреть на Ставрогина,- ни один народ еще не устраивался на началах науки и разума; не было ни разу такого примера, разве на одну минуту, по глупости. Социализм по существу своему уже должен быть атеизмом, ибо именно провозгласил, с самой первой строки, что он установление атеистическое и намерен устроиться на началах науки и разума исключительно. Разум и наука в жизни народов всегда, теперь и с начала веков, исполняли лишь должность второстепенную и служебную; так и будут исполнять до конца веков. Народы слагаются и движутся силой иною, повелевающею и господствующею, но происхождение которой неизвестно и необъяснимо. Эта сила есть сила неутолимого желания дойти до конца и в то же время конец отрицающая. Это есть сила беспрерывного и неустанного подтверждения своего бытия и отрицания смерти. Дух жизни, как говорит Писание, «реки воды живой», иссякновением которых так угрожает Апокалипсис. Начало эстетическое, как говорят философы, начало нравственное, как отождествляют они же. «Искание бога» - как называю я всего проще. Цель всего движения народного, во всяком народе и во всякий период его бытия, есть единственно лишь искание бога, бога своего, непременно собственного, и вера в него как в единого истинного. Бог есть синтетическая личность всего народа, взятого с начала его и до конца. Никогда еще не было, чтоб у всех или у многих народов был один общий бог, но всегда и у каждого был особый. Признак уничтожения народностей, когда боги начинают становиться общими. Когда боги становятся общими, то умирают боги и вера в них вместе с самими народами. Чем сильнее народ, тем особливее его бог. Никогда не было еще народа без религии, то есть без понятия о зле и добре. У всякого народа свое собственное понятие о зле и добре и свое собственное зло и добро. Когда начинают у многих народов становиться общими понятия о зле и добре, тогда вымирают народы

и тогда самое различие между злом и добром начинает стираться и исчезать. Никогда разум не в силах был определить зло и добро или даже отделить зло от добра, хотя приблизительно; напротив, всегда позорно и жалко смешивал; наука же давала разрешения кулачные. В особенности этим отличалась полунаука, самый страшный бич человечества, хуже мора, голода и войны, неизвестный до нынешнего столетия. Полунаука - это деспот, каких еще не приходило до сих пор никогда. Деспот, имеющий своих жрецов и рабов, деспот, пред которым всё преклонилось с любовью и с суеверием, до сих пор немыслимым, пред которым трепещет даже сама наука и постыдно потакает ему. Всё это ваши собственные слова, Ставрогин, кроме только слов о полунауке; эти мои, потому что я сам только полунаука, а стало быть, особенно ненавижу ее. В ваших же мыслях и даже в самых словах я не изменил ничего, ни единого слова.

Не думаю, чтобы не изменили,- осторожно заметил Ставрогин,- вы пламенно приняли и пламенно переиначили, не замечая того. Уж одно то, что вы бога низводите до простого атрибута народности...

Он с усиленным и особливым вниманием начал вдруг следить за Шатовым, и не столько за словами его, сколько за ним самим.

Низвожу бога до атрибута народности? - вскричал Шатов.- Напротив, народ возношу до бога. Да и было ли когда-нибудь иначе? Народ - это тело божие. Всякий народ до тех только пор и народ, пока имеет своего бога особого, а всех остальных на свете богов исключает безо всякого примирения; пока верует в то, что своим богом победит и изгонит из мира всех остальных богов. Так веровали все с начала веков, все великие народы по крайней мере, все сколько-нибудь отмеченные, все стоявшие во главе человечества. Против факта идти нельзя. Евреи жили лишь для того, чтобы дождаться бога истинного, и оставили миру бога истинного. Греки боготворили природу и завещали миру свою религию, то есть философию и искусство. Рим обоготворил народ в государстве и завещал народам государство. Франция в продолжение всей своей длинной истории была одним лишь воплощением и развитием идеи римского бога, и если сбросила наконец в бездну своего римского бога и ударилась в атеизм, который называется у них покамест социализмом, то единственно потому лишь, что атеизм все-таки

здоровее римского католичества. Если великий народ не верует, что в нем одном истина (именно в одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же перестает быть великим народом и тотчас же обращается в этнографический материал, а не в великий народ. Истинный великий народ никогда не может примириться со второстепенною ролью в человечестве или даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою. Кто теряет эту веру, тот уже не народ. Но истина одна, а стало быть, только единый из народов и может иметь бога истинного, хотя бы остальные народы и имели своих особых и великих богов. Единый народ-«богоносец» - это русский народ, и... и... и неужели, неужели вы меня почитаете за такого дурака, Ставрогин,- неистово возопил он вдруг,- который уж и различить не умеет, что слова его в эту минуту или старая, дряхлая дребедень, перемолотая на всех московских славянофильских мельницах, или совершенно новое слово, последнее слово, единственное слово обновления и воскресения, и... и какое мне дело до вашего смеха в эту минуту! Какое мне дело до того, что вы не понимаете меня совершенно, совершенно, ни слова, ни звука!.. О, как я презираю ваш гордый смех и взгляд в эту минуту!

Он вскочил с места; даже пена показалась на губах его.

Напротив, Шатов, напротив,- необыкновенно серьезно и сдержанно проговорил Ставрогин, не подымаясь с места, - напротив, вы горячими словами вашими воскресили во мне много чрезвычайно сильных воспоминаний. В ваших словах я признаю мое собственное настроение два года назад и теперь уже я не скажу вам, как давеча, что вы мои тогдашние мысли преувеличили. Мне кажется даже, что они были еще исключительнее, еще самовластнее, и уверяю вас в третий раз, что я очень желал бы подтвердить всё, что вы теперь говорили, даже до последнего слова, но...

Но вам надо зайца?

Ваше же подлое выражение,- злобно засмеялся Шатов, усаживаясь опять, - «чтобы сделать соус из зайца, надо зайца, чтобы уверовать в бога, надо бога», это вы в Петербурге, говорят, приговаривали, как Ноздрев, который хотел поймать зайца за задние ноги.

Нет, тот именно хвалился, что уж поймал его. Кстати, позвольте, однако же, и вас обеспокоить вопросом, тем более что я, мне кажется, имею на него теперь полное право. Скажите мне: ваш-то заяц пойман ли аль еще бегает?

Не смейте меня спрашивать такими словами, спрашивайте другими, другими! - весь вдруг задрожал Шатов.

Извольте, другими,- сурово посмотрел на него Николай Всеволодович,- я хотел лишь узнать: веруете вы сами в бога или нет?

Я верую в Россию, я верую в ее православие... Я верую в тело Христово... Я верую, что новое пришествие совершится в России... Я верую...- залепетал в исступлении Шатов.

А в бога? В бога?

Я... я буду веровать в бога.

Ни один мускул не двинулся в лице Ставрогина. Шатов пламенно, с вызовом смотрел на него, точно сжечь хотел его своим взглядом.

Я ведь не сказал же вам, что я не верую вовсе! - вскричал он наконец,- я только лишь знать даю, что я несчастная, скучная книга и более ничего покамест, покамест... Но погибай мое имя! Дело в вас, а не во мне... Я человек без таланта и могу только отдать свою кровь и ничего больше, как всякий человек без таланта. Погибай же и моя кровь! Я об вас говорю, я вас два года здесь ожидал... Я для вас теперь полчаса пляшу нагишом. Вы, вы одни могли бы поднять это знамя!..

Он не договорил и как бы в отчаянии, облокотившись на стол, подпер обеими руками голову.

Я вам только кстати замечу, как странность,- перебил вдруг Ставрогин,- почему это мне все навязывают какое-то знамя? Петр Верховенский тоже убежден, что я мог бы «поднять у них знамя», по крайней мере мне передавали его слова. Он задался мыслию, что я мог бы сыграть для них роль Стеньки Разина «по необыкновенной способности к преступлению»,- тоже его слова.

Как? - спросил Шатов, -«по необыкновенной способности к преступлению»?

Гм. А правда ли, что вы,- злобно ухмыльнулся он,- правда ли, что вы принадлежали в Петербурге к скотскому сладострастному секретному обществу? Правда

Но Ставрогин не смеялся

Вы полагаете, что бога можно добыть трудом, и именно мужицким? - переговорил он, подумав, как будто действительно встретил что-то новое и серьезное, что

стоило обдумать.- Кстати,- перешел он вдруг к новой мысли,- вы мне сейчас напомнили: знаете ли, что я вовсе не богат, так что нечего и бросать? Я почти не в состоянии обеспечить даже будущность Марьи Тимофеевны... Вот что еще: я пришел было вас просить, если можно вам, не оставить и впредь Марью Тимофеевну, так как вы одни могли бы иметь некоторое влияние на ее бедный ум... Я на всякий случай говорю.

Хорошо, хорошо, вы про Марью Тимофеевну,- замахал рукой Шатов, держа в другой свечу,- хорошо, потом само собой... Слушайте, сходите к Тихону.

Это что же такое?

Ничего. К нему ездят и ходят. Сходите; чего вам? Ну чего вам?

В первый раз слышу и... никогда еще не видывал этого сорта людей. Благодарю вас, схожу.

Сюда,- светил Шатов по лестнице,- ступайте,- распахнул он калитку на улицу.

Я вам больше не приду, Шатов,- тихо проговорил Ставрогин, шагая чрез калитку.

Темень и дождь продолжались по-прежнему.

Вопрос взаимоотношения светского и духовного образования хотелось бы осветить сквозь призму творчества и феномена религиозной веры двух выдающихся представителей русской классической литературы: писателей Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого, которому исполнилось в прошлом году 185 лет со дня рождения.

Поскольку изучение литературы входит в обязательную программу обучения средних школ, то очень важно, в каком ракурсе доносится та или иная тема. Ведь несомненно, что художественное наследие и религиозно-философское мировоззрение этих двух авторов оказали в свое время и продолжают оказывать сейчас значительное влияние на духовное формирование личности.

В поисках истины

Достоевский и Толстой были современниками, живущими в одной стране. Они знали друг о друге, но так и не встретились. Однако оба, каждый по-своему, всю жизнь занимались поисками истины. Религиозные искания Толстого привели к тому, что он, по меткому замечанию обер-прокурора Священного Синода К. Победоносцева, стал «фанатиком своего же собственного учения», создателем очередной лжехристианской ереси. Произведения же Ф. М. Достоевского помогают до сих пор постигать главные тайны бытия Божия и человека. Мне по жизни встречалось немало людей, которые не любят читать Достоевского. Это и понятно: слишком много неприкрытой, откровенной, порой довольно тягостной правды о человеке открывается нам в его романах. И эта правда не просто впечатляет, она заставляет глубоко задуматься над самым важным вопросом, который каждый из нас должен решить для себя положительно или отрицательно. «Главный вопрос, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, - существование Божие...» - напишет Достоевский, будучи зрелым человеком. Может показаться странным, но в последний месяц перед своей смертью, по воспоминаниям очевидцев, гений мировой литературы Л. Толстой перечитывал «Братьев Карамазовых» Достоевского. Не ответа ли искал классик в произведениях другого? Толстой сожалел, что так и не смог познакомиться с Достоевским, потому что считал его едва ли не единственным серьезным автором в русской литературе, с которым бы очень хотел поговорить о вере и о Боге. Не особо ценя Федора Михайловича как писателя, Лев Толстой видел в нем религиозного мыслителя, способного существенно воздействовать через свои произведения на ум и душу человека. Дочь Достоевского в своих воспоминаниях приводит рассказ тогдашнего Петербургского митрополита, пожелавшего присутствовать на чтении Псалтири по усопшему писателю в церкви Святого Духа Алесандро-Невской лавры. Проведя часть ночи в храме, митрополит наблюдал за студентами, которые, стоя на коленях, все время по очереди читали псалмы у гроба покойного Достоевского. «Никогда я не слышал подобного чтения псалмов! - вспоминает он. - Студенты читали их дрожащим от волнения голосом, вкладывая душу в каждое произносимое слово. Какой же магической силой обладал Достоевский, чтобы так вновь обратить их к Богу?» Исследовательница творчества Достоевского Татьяна Касаткина пишет, что «...по свидетельству многих православных священников, в 70-е годы XX века, когда в России росло уже третье поколение атеистов, и внуков воспитывали бабушки - бывшие комсомолки, и, казалось, молодежь окончательно потеряна для Церкви, вдруг молодые люди во множестве стали креститься и воцерковляться. Когда священники спрашивали их: «Что привело вас в церковь?» - многие отвечали: «Читал Достоевского». Именно поэтому в советское время литературные критики не жаловали автора «Братьев Карамазовых» и его произведения не очень охотно включали в школьную программу. А если включали, то акцент больше делался на бунтарских поползновениях Раскольникова и Ивана Карамазова, а не на христианских достоинствах старца Зосимы. Отчего же так получается, что произведения одного ведут людей к Богу, а другого - уводят от Него?

Творческие доминанты

Творческие доминанты Достоевского и Толстого различны. Оттого различен и результат. Религиозно-философский подход Толстого рационален, Достоевского - иррационален. Автор «Войны и мира» всю жизнь прожил горделивым желанием все объяснить по-своему; автор «Братьев Карамазовых» - жаждой веры. Еще в 1855 году, в возрасте 26 лет, Лев Толстой запишет в своем дневнике: «Разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта - основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле». Оттого один увидел во Христе лишь идеолога и учителя, а другой Истину: «...Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной». Это философское кредо Достоевского нашло свое подтверждение и разработку в его литературных произведениях. Толстовская рациональная «религия без веры» нашла свое развитие в идеологии теософии и современного движения Нью Эйдж, где все в основном строится на пантеистическом монизме. Достоевского всегда привлекала искренняя вера во Христа, которую он видел среди простого русского народа. Толстой же считал, что народ не понимает Евангелия и христианства так, как надо. Кстати, такой подход Толстого весьма пророчески изображен во многих эпизодах некоторых романов Достоевского. Всем известный герой Алеша Карамазов передает Коле Красоткину мнение одного немца, жившего в России: «Покажите русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до сих пор не имел понятия, и он завтра же возвратит всю эту карту исправленной». «Никаких знаний и беззаветное самомнение - вот что хотел сказать немец про русского школьника», - говорит Алеша. На фоне такого «пересмотра мироздания» самоуверенный автор «Исследования догматического богословия» Лев Толстой выглядит действительно школьником. В 1860 году Толстому придет в голову мысль написать «материалистическое Евангелие» (отдаленный прообраз кодекса строителя коммунизма). Много лет спустя он воплотит свое намерение, создав свой перевод Нового Завета, который, однако же, не произведет впечатления даже на последователей толстовской ереси. Не нашлось желающих вникать в материалистические бредни великого гения. Другой герой романа Достоевского «Бесы» - безбожник Степан Верховенский, который подобно Льву Толстому, ради «великой идеи», оставив комфортную жизнь, пустится в свое последнее странствование, тоже одержимый мыслью «изложить народу свое Евангелие». Ответ на вопрос, чем может закончиться пересмотр евангельских истин и христианских ценностей, опять-таки можно найти в произведениях Достоевского. Его интересует не столько жизнь в ее чувственно-осязаемых проявлениях (хотя отчасти и это тоже), сколько метафизика жизни. Здесь писатель не стремится к внешнему правдоподобию: для него важнее «последняя правда».

Идея «если нет Бога, то все позволено» - не нова в романах Достоевского, не мыслящего себе нравственности вне Христа, вне религиозного сознания. Однако один из героев романа «Бесы» в этой идее идет до логического конца, утверждая то, на что не осмеливался ни один из последовательных атеистов: «Если Бога нет, то я сам бог!» Используя евангельскую символику, герой романа Кириллов совершает как будто всего лишь формальную перестановку частей слова, но в ней заключена сердцевина его идеи: «Он придет, и имя ему Человекобог».
Писание говорит нам о Богочеловеке - Иисусе Христе. И мы в Нем обоживаемся по мере нашей верности и следования Ему. Но здесь не вечный Бог обретает человеческую плоть, а, наоборот, отвергнув Христа, «старого ложного Бога», который есть «боль страха смерти», богом всемогущим и абсолютно свободным становится сам человек. Именно тогда все узнают, что «они хороши», потому что свободны, а когда все станут счастливы, то мир будет «завершен», и «времени больше не будет», и человек переродится даже физически: «Теперь человек еще не тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый». А ведь создание не только нового человека, но и целой новой, избранной расы со сверхспособностями является одной из главных задач современных оккультных и околооккультных учений (достаточно вспомнить гитлеровскую организацию «Ананэрбе» с ее попытками проникнуть в Шамбалу для получения сакральных знаний и сверхразрушительного оружия).

Следует отметить, что эта идея Кириллова (одного из героев романа «Бесы») оказалась одной из самых привлекательных и плодотворных для развития философской литературы и философской мысли конца XIX - начала XX века. По-своему использовал ее и Ф. Ницше, на ней же во многом основывал свой вариант экзистенциализма писатель А. Камю, и даже в раннем творчестве М. Горького, бескомпромиссного идейного противника Достоевского, отчетливо просматриваются программные кирилловские идеи о новом, свободном, счастливом и гордом Человеке (особенно симптоматично совпадение эпитетов «новый человек», «счастливый и гордый человек» у Кириллова и «Человек - это звучит гордо» у М. Горького). Чтобы последнее сопоставление не выглядело надуманным, следует привести еще отзыв В. Г. Короленко о поэме Горького «Человек»: «Человек господина Горького, насколько можно разглядеть его черты, есть именно ницшенианский «сверхчеловек»; вот он идет «свободный, гордый, далеко впереди людей... он выше жизни...»

Не случайно роман носит название «Бесы». Все эти Верховенские, Кирилловы, Шигалевы (герои романа) пытаются «устроить» людям будущее счастье, причем никто не спрашивает самих людей, а нужно ли им это самое «счастье»? Ведь, действительно, люди это только «материал», «тварь дрожащая», а они «право имеют». Здесь к месту вспомнить лозунг, прибитый к воротам ГУЛАГа: «Загоним железным кулаком диктатуры пролетариата человечество в счастье».

Мучимые Богом

Устами одного из своих отрицательных героев Достоевский говорит: «...Меня Бог всю жизнь мучил». Этот мучительный вопрос «бытия или небытия Бога» очевиден для многих, ибо если Его нет, то «человеку все будет позволено». И вот бесы входят в русский народ. Пророчество писателя прозвучало задолго до 1917-го. Трагизмом веяло от этого пророчества. Ведь зло в любой его форме - это жизнь в пустоте, это имитация жизни, подделка под нее. Это как свернутая вокруг пустоты стружка. Ведь зло не бытийно, оно не имеет реальной природы, это лишь обратная сторона правды и истины. Дьявол может быть только имитатором жизни, любви и счастья. Ведь подлинное счастье это со-частие, совпадение частей: моей части и Божией части; только тогда человек по-настоящему бывает счастлив. Именно в словах молитвы содержится тайна такого со-частия: «Да будет воля Твоя».

Тайна ложного счастья содержится в гордом: «Не Твоя воля, но моя да будет». Поэтому дьявол может быть только имитатором жизни, ибо зло - это парадоксальное существование в несуществующем, в том, что в еврейской традиции носит название «малхут». Зло поэтому возникает по мере нашего удаления от Бога. Как уход в тень не дает уже избытка света и тепла, а уход в подвал и вовсе этот свет скрывает от нас - так удаление от Творца умножает в нас грех и одновременно заставляет нас жаждать подлинной правды и света.

Лицо Ставрогина, центрального героя «Бесов», не только напоминало маску, но, в сущности, и было маской. Здесь точно подобранное слово - «личинность». Самого Ставрогина нет, ибо им владеет дух небытия, и он сам знает, что его нет, а отсюда вся его мука, вся странность его поведения, эти неожиданности и эксцентричность, которыми он хочет как будто самого себя разубедить в своем небытии, а равно та гибель, которую он неизбежно и неотвратимо приносит существам, с ним связанным. В нем живет «легион». Как возможно такое изнасилование свободного человеческого духа, образа и подобия Божия; что такое эта одержимость, эта черная благодать бесноватости? Не соприкасается ли этот вопрос с другим вопросом, именно о том, как действует исцеляющая, спасающая, перерождающая и освобождающая благодать Божия; как возможно искупление и спасение? И здесь мы подошли к самой глубокой тайне в отношениях между Богом и человеком: сатана, который есть обезьяна Бога, плагиатор и вор, сеет свою черную благодать, связывая и парализуя человеческую личность, которую освобождает только Христос. «И пришедши к Иисусу, нашли человека, из которого вышли бесы, и сидящего у ног Иисуса, одетого и в здравом уме» (Лк. 8:35).

Лев Толстой тоже всю жизнь «мучился Богом», подобно героям Достоевского. Но Христос как Бог и Спаситель так и не родился в его сердце. Один западный богослов сказал замечательные слова по этому поводу: «Христос мог родиться сколь угодно много раз в любой точке нашей планеты. Но если Он однажды не родится в твоем сердце - то ты погиб». Вот эта гордыня человеческая - стать богом помимо Бога - есть подмена обожения человекобожием. «Начало гордости - удаление человека от Господа и отступление сердца его от Творца его; ибо начало греха - гордость» (Сир. 10:14). В сущности, гордость есть стремление, сознательное или бессознательное, стать богом помимо Бога, проявив себялюбие.

Святитель Тихон Задонский пишет: «Какое в скоте и звере замечаем злонравие, такое есть и в человеке, невозрожденном и необновленном благодатью Божьей. В скоте видим самолюбие: он хочет пищу пожирать, жадно хватает ее и пожирает, прочий скот не допускает и отгоняет прочь; то же есть и в человеке. Сам обиды не терпит, но прочих обижает; сам презрения не терпит, но прочих презирает; сам о себе клеветы слышать не хочет, но на других клевещет; не хочет, чтобы имение его было похищено, но сам чужое похищает... Словом, хочет сам во всяком благополучии быть и злополучия избегает, но другими, подобно себе, пренебрегает. Это есть скотское и мерзкое самолюбие!»

Вторит ему и святитель Дмитрий Ростовский: «Не хвались сам и хвалы от других не принимай с удовольствием, чтобы не принять здесь воздаяния за свои благие дела похвалой человеческой. Как говорит пророк Исайя: "Вожди твои вводят тебя в заблуждение и путь стезей твоих испортили». Ибо от похвалы рождается самолюбие; от самолюбия же - гордыня и надменность, а затем отлучение от Бога. Лучше ничего не сделать славного в мире, нежели сделав, безмерно величаться. Ибо фарисей, сделавший славное и похваляющийся - от возношения погиб; мытарь же, ничего благого не сделавший, смиренно спасся. Одному благие дела его от похвалы стали ямой, другой же смирением извлечен был из ямы; ибо сказано, что мытарь «пошел оправданным в дом свой...ˮ (Лк. 18:14)».

Безблагодатный гуманизм Толстого (то бишь религия, очищенная от веры в Бога) закладывает, по наблюдению Достоевского, основы неизбежной порочности человека и общества, поскольку критерий истины переносится из сакральной сферы в область человеческого своеволия. Поэтому никакого единства Истины, как и нравственного единства, быть при господстве таковой системы не может. «А без веры Богу угодить нельзя; поэтому всякий приходящий к Богу должен веровать, что Он существует и ищущим Его воздает».

Достоевский поэтому отказывается от подобного абстрактного гуманизма и пишет: «Русский народ весь в Православии и в идее его. Более в нем и у него ничего нет - да и не надо, потому что Православие - все. Православие есть Церковь, а Церковь - увенчание здания и уже навеки... Кто не понимает Православия - тот никогда и ничего не поймет в народе. Мало того: тот не может и любить русского народа, а будет любить его лишь таким, каким бы желал его видеть».

В отличие от метаний Толстого, именно любовь к Христу дала Достоевскому осознать и ощутить, что полнота Христовой истины сопряжена единственно с Православием. Это есть славянофильская идея: всех соединить в Истине может только тот, кто владеет ее полнотой. Поэтому славянская идея, по Достоевскому, это: «Великая идея Христа, выше нет. Встретимся с Европой во Христе». Сам Спаситель сказал: «Вы - свет миру; вы - соль земли. Если соль потеряет силу, чем сделаешь ее соленою...» Такой все осоляющей солью в записи мыслей Достоевского является именно идея Православия. Он пишет: «Наше назначение быть другом народов. Служить им, тем самым мы наиболее русские... Несем Православие Европе».
(Достаточно вспомнить вклад русской эмиграции в дело православной миссии, которое связано с именами прот. Иоанна Мейендорфа, Георгия Флоровского, Сергия Булгакова, Василия Зеньковского, Владимира Лосского, И. Ильина, Н. Бердяева и т. д.).

Заканчивает свой дневник писатель так: «Славянофилы ведут к истинной свободе, примиряя. Всечеловечность русская - вот наша идея». И сущность свободы - не бунт против Бога, ведь первым революционером был дьявол, восставший против Бога; подобным же образом протест против монаршего мироустройства поднял и Толстой, став в одночасье «зеркалом русской революции». Тогда как о Достоевском следует заметить, что Евангелие открыло ему тайну человека, засвидетельствовало, что человек не обезьяна и не святой ангел, но образ Божий, который по своей изначальной богоданной природе добр, чист и прекрасен, однако в силу греха глубоко исказился, и земля сердца его стала произращать «тернии и волчцы». Поэтому-то состояние человека, которое называется теперь естественным, в действительности - больное, искаженное, в нем одновременно присутствуют и перемешаны между собой семена добра и плевелы зла. Не случайно все творчество Достоевского - о страдании. Все его творчество - теодицея: оправдание Бога перед лицом зла. Именно страдания выжигают плевелы зла в человеке: «Большими скорбями надлежит войти в Царствие Небесное»; «Широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие пойдут ими... Стремитесь войти тесными вратами - ибо тесные врата и узок путь ведут в жизнь вечную», - свидетельствует Писание.

Безбожное стремление к счастью есть несчастье и гибель души. Ведь подлинное счастье - это стремление научиться делать счастливыми других: «Мы ничего не имеем, но всех обогащаем» - так утверждает апостол. А ты говоришь, что «...богат, разбогател и ни в чем не имеешь нужды; а не знаешь, что ты несчастен и жалок, и наг, и нищ, и слеп...» (Откр. 3:17).

Страдание, через которое изживается грех, очищает душу и дает истинное счастье ее обладателю. Следует помнить, что временное земное счастье, если оно не прорастает в вечность, не может удовлетворить человека. Парадокс в том, что критерии счастья духовного приобретаются самоограничением земных удовольствий и радостей.

Не путем ниспровержения государственных устоев и институций ищет Достоевский новых «горизонтов истины» в жизни человечества, а повествованием одного из характерных эпизодов в романе «Преступление и наказание». Этот эпизод есть смысловой и энергетический узел всего творчества писателя. Там, где Соня Мармеладова читает Раскольникову, по его требованию, евангельский эпизод воскрешения Лазаря - это дает мощный очищающий разряд душе человека. Без веры невозможно воскресение, ведь Сам Спаситель сказал о том, что услышал Раскольников в чтении Сони: «Я есть воскресение и жизнь; верующий в Меня если и умрет, оживет...» (Ин. 11:25). Воскрешение Лазаря есть величайшее чудо, совершенное Спасителем в Его земной жизни. И такое чудо возможно было лишь Богу, а не человеку. Неверие в достоверность этого события - есть неверие во всемогущество Бога.

Убийство старухи обернулось самоубийством Раскольникова, как он и сам о том говорит: «Я не старушонку убил - я себя убил». Разрешение себе крови по совести - вот роковой рубеж выбора. Все остальное - лишь следствие. Ибо внутренняя готовность к греху - уже есть грех. Грех всегда начинается с прилога, который по сути и есть отправная точка греха. То есть прилог всегда источник недуга, а деяние - это лишь следствие. Святитель Тихон Задонский писал: «Сатана нас в тщеславие ввергает, чтобы мы своей, а не Божьей славы искали». Поэтому во все времена звучит, не умолкая: «Будете как боги...» Утвердить свою самость - вот жажда неутолимая, и эта жажда никогда не может быть утолена в безбожном пространстве гуманизма (в чем так ошибался Толстой!). Лазарь не может воскреснуть сам; человек не может одолеть своего бессилия: «Без Меня не можете творить ничего» (Ин. 15:5).

Не толстовское создание «своей религии», свободной от веры, а воцерковление всего человечества - вот главная идея Достоевского. Однако есть сила, препятствующая этому, - католицизм, который зиждется на трех слагаемых: чуде, тайне и авторитете. Католический папоцезаризм - это попытка церкви опереться на государственный меч, где приоритетными становятся политические идеи и мирские пристрастия. Православный святитель Феофан Затворник по этому поводу сказал так: «Чем больше пристрастий, тем меньше круг свободы». Прельщаясь, человек мечтает о себе, будто бы наслаждается полной свободой. Узы этого пленника - это пристрастие к лицам, вещам, идеям недуховным, с которыми больно расстаться. Но подлинная свобода неразлучна с истиной, поскольку последняя освобождает от греха: «Познайте истину, и истина сделает вас свободными» (Ин. 8:32).

У коммунистических идеологов, приход которых по сути и санкционировал Толстой, понятие свободы коренится не в слове Евангелия, а в повествовании о грехопадении человека (роман «Бесы»), который срывает плоды с запретного дерева, чтобы «самому стать Богом». Свободе как послушанию Божьей воле гордец противопоставляет свободу революционного почина (безбожный Интернационал). Борьба этих двух свобод представляет собой основную проблему всего человечества: «Дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца человеческие» (Достоевский).

Писатель через без-образие революционных идей стремится прозреть горнюю Истину, которая спасет мир. Осмысление Красоты и самой идеи спасения мира Красотою невозможно вне раскрытия природы этой Красоты. Русский философ Николай Бердяев писал: «Через всю жизнь свою Достоевский пронес исключительное, единственное чувство Христа, какую-то иступленную любовь к Его Лику. Во имя Христа, из бесконечной любви к Христу порвал Достоевский с тем гуманистическим миром, пророком которого был Белинский. Вера Достоевского во Христа прошла через горнило сомнений и закалена в огне».

«Красота спасет мир» - эти слова принадлежат Ф. М. Достоевскому.

Позже поэт Бальмонт напишет:

Одна есть в мире Красота,
Любви, печали, отреченья,
И добровольного мученья
За нас распятого Христа.

Наоборот, Л. Толстой пришел к отрицанию Божественной природы Христа-Спасителя. Он изначально отвергает веру и тайну Воскресения Его как основу своей новой придуманной им религии - поэтому и низводит упование на грядущее блаженство с неба на землю. Его вера прагматична - устроение Царства свободы здесь на земле, «по справедливости». Идея бессмертия в этом случае не нужна, ибо для писателя бессмертие - это мы в поколениях. Заповеди не несут теперь никакого сакрального значения, ведь Сам Христос лишь человек-философ, «удачно сформулировавший свои мысли», чем и объясняется Его успех. Толстовство, по сути, - это устроение своими лишь усилиями земного царства на рациональной основе. Но поврежденная грехом природа человека не приведет к гармонии все человечество. Это теперь аксиома, не требующая доказательств: «Если слепой поведет слепого, то оба упадут в яму» - так говорит Писание. Коммунисты прельстили русский народ и увели его в эту самую «яму». Будучи сами рабами греха, они решили «осчастливить» человечество своими бредовыми идеями - вся эта бесовская рать во главе с лениными, свердловыми, дзержинскими и прочим сбродом ввергла человечество в кровавый хаос, а не вывела на дорогу свободы и любви. Сколько материнских слез и проклятий легло на этих извергов, и Небо, очевидно, услышало эти слезы. Так и висит непохороненный мавзолейный труп между небом и землей как кара Божия в укор всем племенам, народам и языкам... Да и сам идеолог «Царства Божия на земле» Толстой умер без напутствия и отпевания, постылой смертью, захороненный даже не на кладбище, а в роще, без креста на могиле. Воистину, Бог поругаем не бывает!

Негодование Толстого против цивилизации выразилось в том, что он призвал к «опрощению жизни» - стал носить лапти, косоворотку, встал за плуг, отказался от мяса. Так развлекался барин от жиров многих в фамильном имении своем... Чего же не поюродствовать и не поиграть в толстовство при немалом имении, крепостных крестьянах, многочисленных домочадцах, при верной супруге Софье Андреевной, от которой он имел тринадцать детей; призывал к уничтожению всех государственных институций, но при этом пользовался всеми благами, которые эти самые институции ему предоставляли...

Право свободного выбора

Если Достоевский мыслил счастье в сотериологическом аспекте (сотериология - учение о спасении), то Толстой абсолютизирует эвдемоническое восприятие мира (эвдемонизм рассматривает смысл жизни как благо. Но вот в чем оно?). Безусловно, как художник Толстой талантлив. Но как религиозному мыслителю ему мешает гордыня человеческая.

В «Критике догматического богословия» он отвергает догмат о Святой Троице. Камнем преткновения для писателя стал и вопрос о свободе человека. Он признал ее невозможной в системе православного вероучения. Первое, что препятствует, по его мнению, свободе человека, - это Промысл Божий. Он пишет: «Богословы сами завязали себе узел, которого нельзя распутать. Всемогущий, благой Бог, Творец и Промыслитель о человеке, - и несчастный, злой и свободный человек - два понятия, исключающие друг друга». Если взглянуть поверхностно - писатель прав: если действует свобода воли человека, то Промыслу места нет. И наоборот, если Промысл доминирует, ему надо лишь подчиняться. Где же тогда свобода?

Бог дает нам право свободного выбора, а мы выбираем. Знаком нашего выбора становится молитва. В молитве мы выражаем наше согласие на соработничество с Богом в деле нашего спасения и показываем свою веру в то, что все посылаемое Им есть благо для нас: «Да будет воля Твоя...» Таким образом, молитва человека и участие его в Таинствах - есть знак свободного приятия Благодати Божией, знак соработничества с Богом в осуществлении Таинств. Здесь верующий человек как бы говорит: «Господи, я знаю, что Ты можешь осуществить это по Своей воле независимо от меня, но хочешь, чтобы я пожелал и принял действие Твоей воли, поэтому я прошу - да будет воля Твоя». Если же человек не молится, не участвует в Таинствах, то этим выражает свое нежелание Благодати. И Бог не совершает Таинства против воли человека. Поэтому тут никаких противоречий нет.

Потребность всеобщего блага у писателя неразрывно сопряжены в нем с деспотической гордыней рассудка и гордыней добродетели вне Бога. Стремясь к единению в любви, Толстой, вопреки своей воле и намерению, прокладывал идеей «безблагодатной святости» путь большевизму, который увидел в писателе своего союзника, назвав его «зеркалом русской революции». Эта раздвоенность сознания «безбожной гармонии человечества» отозвалась в глубине его бытия тягой к небытию. Уход в «ничто» - вот, по сути, толстовское понимание спасения. (Как и большевизм «ушел в ничто», в небытие, отвергнув «живой, драгоценный и краеугольный камень», который есть Сам Христос). «Уход» Толстого из Ясной Поляны, его метания в последние дни жизни, конвульсивные попытки примириться с Церковью таят в себе провиденциальный смысл. В них дан урок всему миру: отрицание Воскресения неизбежно порождает жажду небытия.

Профессор Чернышев В. М.

Степан Трофимович Верховенский - один из самых активных и важных персонажей в романе Достоевского «Бесы». Это особенный, яркий, незабываемый человек. Конечно, он не так важен, как Николай Ставрогин, который олицетворяет самые глубокие и сложные философские колебания Достоевского. Но, все-таки, он весьма важен, в особенности потому, что он представитель «западников»--а именно тех западников из 1840-х годов, как Герцен и Белинский--которые стояли у истоков движения нигилистов.

Степан Трофимович - человек старшего поколения западников, которое было в расцвете в России в 1840-ых годах. Тогда много времени уже прошло после реформ Петра Первого, Екатерины Великой и других прогрессивных русских царей. Множество дворян говорили по-франкцузски, старались вести себя как европейцы и верили в самые новые и либеральные идеи. Переводчик «Бесов», Ричард Певир, в своем введении отмечает, что Степан Трофимович - обобщённый образ Герцена, Белинского и других известных западников с того времени (p. viii).

У Степана Трофимовича очень особая манера говорить -- наполовину по-русски и наполовину по-французски--и он уснащает свою речь остротами. Он довольно образованный и красноречивый, которого часто приглашают произносить речь на разных мероприятиях. И тем не менее, Достоевский его изображает не очень положительно потому, что он считал, что менталитет западников достаточно пустой и никчемный. В юности Достоевский сам был западником, но со временем отказался от этих идей. Поэтому, он наверное преувеличил нелепость таких западников, как Герцен и Белинский, в персонаже Степана Трофимовича. Он изображается очень легкомысленным. Он постоянно сомневается в своих решенях. Например, он много раз передумал пожениться на Даре Павловне и только на смертном одре собрался с духом сказать Варваре Петровне, что он ее любит. И хотя он официально принадлежит к группе западников и либералов, он редко говорит о реформах и новых идеях, а гораздо чаще об исскустве и красоте. Он очень мало пишет и делает, несмотря не свои способности и ум. Степану все время нужна забота какой-то женщины; сначала Варвары Петровны а в конце романа крестьянки Софьи Матвеевны. Он трусливый; он очень боится Варвары Петровны, той женщины, которую он любит. Одним словом, он слабый.

Степан Трофимович - сатира. Но он и тоже показывает резкий контраст с новым поколением нигилистов. Хотя и нигилисты и их отцы-западники верили в ремормы (например, освобождение и равенство крепостных крестьян), они сильно отличались во многих отношениях. Нигилисты думали, что старшее поколение западников слишком много сохраняет традиции и общественные условности и, самое главное, только говорит и не действует. Нигилисти хотели разрушить общественный строй и создать новое социальный порядок. Они хотели революцию, а западники - постепенных изменений. Эта разница очевидна между Степаном Трофимовичом и своим сыном Пётром. Они такие разные, что трудно осознать, что это отец и сын. Пётр презерал своего отца, относился к нему чрезвычайно грубо и постоянно издевался над ним. На самом деле грубость - отличительная черта нигилистов. Пётр ко всем так относился, но больше всего к отцу. В конце концов сын и отец расстались и, по-видимому, не считали друг друга сыном и отцом. Их конфликт достиг высшей точки на «празднике», когда Степан Трофимович выступил о важности красоты и искусства в мире и идиотизме нового поколения нигилистов. Он говорит, «Господа, я разрешил всю тайну. Вся тайна их эффекта - в их глупости!» (505).

Выступление Степана Трофимовича очень неожиданный и важный момент в романе. Он в таком отчаянии из-за ужасного поступка своего сына и других нигилистов и своего потерянного положения в обществе, что он решает возражать, несмотра на то, что никто не поймут и никому не понравится его мнение. Он говорит, «Энтузиазм современной юности так же чист и светел, как и наших времен. Произошло лишь одно: перемещение целей, замещение одной красоты другою! Все недоумение лишь в том, что прекраснее: Шекспир или сапоги, Рафаэль или петролей?» (506). Он говорит, что красота самая важная часть жизни. Такая идея была совсем не популярной и актуальной в то время. Таким образом, Степан Трофимович защищает себя и показывает удивительную храбрость.

Степан Трофимович слабый, легкомысленный, бездельный западник, но в конце романа он раскаивается. Когда он умирает в деревне, он вспоминает отрывок из Библии: «Теперь прочитайте мне еще одно место…о свиньях…я помню, бесы вошли в свиней и все потонули. Прочтите мне это непременно», а потом, «это точь-в-точь как наша Россия. Эти бесы, выходящие из больного и входящие в свиней--это все язвы, все миазмы, вся нечистота, все бесы и все бесенята, накопившиеся в великом и милом нашем больном, в нашей России, за века, за века!... Это мы, мы и те, и Петруша.» (681). Он признается в том, что в него, как и его сына, бес вселился. Этот бес был своими пустыми идеями. Он говорит, «тут же и еще кой-что понял…я лгал всю свою жизнь» (691). Таким образом, Достоевский говорит, что все эти группы в обществе--нигилисты, западники и прочее--ощибаются и русским надо вернуться к истине. Степан Трофимович очень слабый человек, но даже для него, как и всех русских, есть надежда.

Воспитатель . Герой этот пожил в молодости довольно бурно, был дважды женат (на «одной легкомысленной девице», родившей ему сына Петра, и какой-то «неразговорчивой берлинской немочке»), дважды овдовел, принадлежал к славной плеяде либералов 1840-х гг., профессорствовал, литературствовал, однако ж прославиться не сумел и, спустя 20 лет, доживает век свой в доме генеральши Ставрогиной в качестве ее «друга» и чуть ли не приживала. «Она сама сочинила ему даже костюм, в котором он и проходил всю свою жизнь. Костюм был изящен и характерен: длиннополый, черный сюртук, почти доверху застегнутый, но щегольски сидевший; мягкая шляпа (летом соломенная) с широкими полями; галстук белый, батистовый, с большим узлом и висячими концами; трость с серебряным набалдашником, при этом волосы до плеч. Он был темно-рус, и волосы его только в последнее время начали немного седеть. Усы и бороду он брил. Говорят, в молодости он был чрезвычайно красив собой. Но, по-моему, и в старости был необыкновенно внушителен. Да и какая же старость в пятьдесят три года? Но по некоторому гражданскому кокетству, он не только не молодился, но как бы и щеголял солидностию лет своих, и в костюме своем, высокий, сухощавый, с волосами до плеч, походил как бы на патриарха или, еще вернее, на портрет поэта Кукольника, литографированный в тридцатых годах при каком-то издании, особенно когда сидел летом в саду, на лавке, под кустом расцветшей сирени, опершись обеими руками на трость, с раскрытою книгой подле и поэтически задумавшись над закатом солнца...».
Весьма точно самого Верховенского-старшего и его статус в жизни обозначит мужик Анисим уже в финале романа (глава «Последнее странствование Степана Трофимовича»), объясняя таким же мужикам — что это за странный «путешественник» из города, объявившийся в их селе: «Выйдя в сени, он сообщил всем, кто хотел слушать, что Степан Трофимович не то чтоб учитель, а "сами большие ученые и большими науками занимаются, а сами здешние помещики были и живут уже двадцать два года у полной генеральши Ставрогиной, заместо самого главного человека в доме, а почет имеют от всех по городу чрезвычайный. В клубе Дворянском по серенькой и по радужной в один вечер оставляли, а чином советник, все равно, что военный подполковник, одним только чином ниже полного полковника будут. А что деньги имеют, так деньгам у них через полную счету нет" и пр. и пр.»
Ну и, конечно, очень ярко характеризует Степана Трофимовича, как и любого автора, его сочинительство. на первых же страницах выдает его с головой — оказывается, тот в молодости сочинил поэму, да еще и с «направлением». Из пересказа поэмы становится ясно, что здесь спародировано целое направление в романтизме (произведения Печерина, Грановского, Растопчиной, Тихомирова...). Степан Трофимович искренне считает себя революционным поэтом — еще бы, ведь поэму нашли «тогда опасною», хотя она, по остроумному замечанию хроникера, всего лишь ходила «по рукам, в списках, между двумя любителями и у одного студента». Антон Лаврентьевич Г—в (хроникер) предложил ее теперь напечатать «за совершенною ее, в наше время, невинностью», но Степана Трофимовича даже оскорбило подобное мнение об его детище.
Тенденциозности, наполнявшей «Бесы», не отрицал сам Достоевский. Вот и в образе тщеславного Степана Трофимовича он карикатурно изобразил тех либералов (не только поэтов), которые, в его понимании, сделали для лучшего будущего России на грош, а ожидают награды на рубль (для таких людей, как старший Верховенский, и гонения от правительства — своеобразная награда, признание их значимости); тех поэтов, которые считали, что главное в их творчестве «направление», и это, дескать, важнее литературных достоинств. Для полноты характеристики Верховенского-старшего и понимания иронического отношения к нему со стороны Достоевского нельзя забывать, что Степан Трофимович — западник 40-х годов, представитель идейных противников писателя-почвенника. Весьма характерно, что он воспитывал сына хозяйки дома, и совершенно не занимался воспитанием родного — в результате из обоих выросли-получились «бесы».
В «человеческом» плане герой этот вполне вызывает симпатию читателя, и его смерть в финале воспринимается трагически. К слову, он, как и все романтически настроенные личности, был весьма наклонен к суициду. На первых же страницах хроники выясняется, что он частенько пишет покаянные письма после каждой очередной ссоры с признаниями, что «он себя презирает и решился погибнуть насильственной смертью». И впоследствии, когда Варвара Петровна надумала выдать за Степана Трофимовича , она инструктировала девушку, как ей обращаться с будущим супругом: «Заставь слушаться; не сумеешь заставить — дура будешь. Повеситься захочет, грозить будет - не верь; один только вздор! Не верь, а все-таки держи ухо востро, неровен час и повесится; а потому никогда не доводи до последней черты, - и это первое правило в супружестве. Помни тоже, что он поэт...». Знаменательно, что в описании финала жизни Степана Трофимовича Достоевский ровно за сорок (!) лет по сути как бы описал последние дни Л.Н. Толстого: и «уход», и горячечную болезнь в дороге, и смерть на чужой постели, в случайном доме...
Прототипом этого персонажа послужил, главным образом, Т.Н. Грановский, но проявились в этом образе черты и других либералов-западников, которых Достоевский знал-наблюдал лично, к примеру, — .

СТЕПАН ТРОФИМОВИЧ

СТЕПАН ТРОФИМОВИЧ - центральный персонаж романа Ф.М.Достоевского «Бесы». Основным, хотя и не единственным, реальным прототипом С.Т.Верховенского явился известный русский либеральный историк-западник, друг А.И.Герцена Тимофей Николаевич Грановский (1813-1855). Источником сведений об историке, которого писатель не знал лично, послужила рецензия Н.Н.Страхова на книгу А.В.Станкевича «Т.Н.Грановский» (1869), опубликованная в «Заре». 26 февраля (10 марта) 1869 года Достоевский писал Страхову: «Книжонка эта нужна мне, как воздух, и как можно скорее, как материал, необходимейший для моего сочинения»; однако в наброске, которым Достоевский начал работу над романом (февраль 1870), черты либерала-идеалиста подверглись пародированию. «Всежизненная беспредметность и нетвердость во взгляде и в чувствах», «жаждет гонений и любит говорить о претерпенных им», «лил слезы там-то, тут-то», «плачет о всех женах - и поминутно женится» - таковы штрихи к портрету чистого западника, «который просмотрел совсем русскую жизнь» и которого автор романа (задуманного как политический памфлет на нигилистов и западников) делал морально ответственным за нечаевское убийство, за монструозного своего сына, негодяя Петрушу. «Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развивавшейся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем», - объяснял Достоевский в письме к наследнику престола, А.А.Романову. Являясь обобщенным портретом либерального западника 40-х годов, С.Т. соединяет в себе черты многих людей этого поколения - Герцена, Чичерина, Корша и даже Тургенева.

С.Т, историей которого начинается и заканчивается действие романа, принадлежит к плеяде знаменитых деятелей 40-х годов, получивших европейское образование и успевших блеснуть на университетском поприще в самом начале своей карьеры; «вихрем сошедшихся обстоятельств», однако, карьера была разрушена, и он оказался в губернском городе - сначала в роли гувернера восьмилетнего генеральского сына, а затем и приживальщика в доме деспотической покровительницы генеральши Ставрогиной. С.Т. представлен в романе как отец «беса» Петруши (см. ст.: ПЕТР Верховенский) и как воспитатель «демона» Ставрогина. Постепенно либерал-идеалист опускается до карт, шампанского и клубного бездельничанья, регулярно впадая в «гражданскую скорбь» и в холерину: двадцать лет он стоял перед Россией «воплощенной укоризной» и считал себя гонимым и чуть ли не ссыльным. С приездом же в город сына, которого он почти не знал (так как отдал с малолетства на воспитание теткам), в нем, расслабленном эстете и капризном, вздорном, пустом человеке (так аттестует его генеральша Ставрогина), загорается чувство чести и гражданского негодования. На литературном празднике в пользу гувернанток С.Т. бесстрашно отстаивает высшие ценности («без хлеба... можно прожить человечеству, без одной только красоты невозможно, ибо совсем нечего будет делать на свете!»), дав бой утилитаристам и нигилистам. Однако губернское общество освистало и высмеяло «нелепого старика», его звездный час обернулся позором и поражением. Он более не хочет оставаться приживальщиком и уходит из дома покровительницы с маленьким саквояжем, зонтиком и сорока рублями; на постоялом дворе у большой дороги «русскому скитальцу» бродячая книгоноша читает евангельский рассказ об исцелении га-даринского бесноватого. «Мое бессмертие, - убежден взволнованный С.Т, - уже потому необходимо, что Бог не захочет сделать неправды и погасить совсем огонь раз возгоревшейся к нему любви в моем сердце. И что дороже любви? Любовь выше бытия, любовь венец бытия...» С.Т умирает просветленный, признав свою духовную ответственность за нигилистов, за Шатова, за сына Петрушу, за Федьку Каторжного, отданного когда-то в солдаты для покрытия карточного долга: душевная драма «рыцаря красоты» завершается высокой трагической нотой.

Образ С.Т, по мнению большинства критиков, принадлежит к величайшим созданиям Достоевского. Современники писателя сравнивали С.Т. с «тургеневскими героями в старости» (А.Н.Майков). «В образе этого чистого идеалиста 40-х годов есть дыханье и теплота жизни. Он до того непосредственно и естественно живет на страницах романа, что кажется не зависящим от произвола автора», - считал К.В.Мочульский. «Образ С.Т. написан не без иронии, но и не без любви. Есть в нем и лжегероическая поза, и благородная фраза, и чрезмерная обидчивость приживальщика, но есть в нем и подлинное благородство и патетическое гражданское мужество», - замечал Ф.А.Сте-пун. «Это самый грандиозный герой Достоевского, - утверждал Ю.П.Иваск, - и не ближе ли он Ламанческому рыцарю, чем кихотик-христосик Мышкин! С.Т, большое испорченное дитя, до самого конца лепечет свои русско-французские фразочки и, сам того не ведая, приобщается не Великой Мысли, а самому Христу». С.Т. выражает в романе идеи, близкие автору, и по воле автора является истолкователем евангельского эпиграфа к «Бесам».

Л.И.Сараскина


Литературные герои. - Академик . 2009 .

Смотреть что такое "СТЕПАН ТРОФИМОВИЧ" в других словарях:

    Степан Трофимович Голенев Дата рождения 1917 год(1917) Место рождения станица Долгогусевская, Белореченский район, Краснодарский край Дата смерти … Википедия

    В Википедии есть статьи о других людях с такой фамилией, см. Барчук. Анатолий Барчук Имя при рождении: Барчук Анатолий Трофимович Дата рождения: 16 ноября 1939(1939 11 16) (73 года) … Википедия

    В Википедии есть статьи о других людях с такой фамилией, см. Морозов. В Википедии есть статьи о других людях с именем Морозов, Павел. Павлик Морозов … Википедия

    Прудников, Алесь белор. ПРУДНІКАЎ Аляксандр Трафімавіч Псевдонимы: Алесь Усходни белор. Алесь Усходні Дата рождения: 14 апреля 1910 года Место рождения: дер. Старый Дедин Климовичского повета Могилёвской губернии, Российская Империя Дата смерти … Википедия

    Служебный список статей, созданный для координации работ по развитию темы. Данное предупреждение не устанавливается на информационные статьи списки и глоссари … Википедия

    Советские танкисты, удостоенные звания Героя Советского Союза Основные статьи: Танковые войска Российской Федерации, Список Героев Советского Союза За время советско финской и Великой Отечественной войны более тысячи воинов танкистов были… … Википедия

    Основные статьи: Танковые войска Российской Федерации, Список Героев Советского Союза За время советско финской и Великой Отечественной войн более тысячи воинов танкистов были удостоены звания Героя Советского Союза, а 17 из них дважды … Википедия

    Для улучшения этой статьи желательно?: Найти и оформить в виде сносок ссылки на авторитетные источники, подтверждающие написанное. Переработать оформление в соответствии с правилами написания статей … Википедия

    У этого термина существуют и другие значения, см. Бесы. Бесы … Википедия



Материнский капитал